История

 

English

Терминариум

Тектология

Философия

История

Культура

Искусство

Политология

 

 

 

 

 


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

 

s_kostov@ngs.ru

 

 

© kostov.ru

 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ОТЕЧЕСТВЕННАЯ СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ:

ВОПРОСЫ ИСТОРИОГРАФИИ И МЕТОДОЛОГИИ

Костов С.В.

Новосибирский государственный университет

 

 

ГЛАВА 4

СОВРЕМЕННОЕ СОСТОЯНИЕ

ОТЕЧЕСТВЕННОЙ СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ

 

Глава написана в стиле постмодерна, чтобы «вживую» продемонстрировать суть этого далеко не «безобидного» феномена, который «отсталые» с точки зрения постмодернистов социоисторики «в упор не видят», а «передовые» встречают с хлебом-солью, не уставая раскланиваться [1]. Чтобы глава резко не контрастировала с предыдущими, отдельные фрагменты третьей главы также написаны в стиле постмодерна. Таким образом, если читать главы последовательно, то можно избежать «кессонного эффекта» [2] и без всяких «неприятных» последствий совершить погружение в постмодерн. Следует также отметить, что постмодернизм в главе носит исключительно формальный характер, поскольку этому «экзотическому вирусу» было позволено лингвистически разгуляться только в пределах языка [3] потому и насыщенного постмодернистскими приемами, ибо цель одна — дать возможность «вкусить» это «экзотическое блюдо» и оценить его по существу. В какой-то мере все это напоминает наиболее рискованные трансфузионные [4] эксперименты Богданова, которые он считал возможным проводить только на себе и которые, к сожалению, закончились для него самого трагически. Но целью богдановских трансфузий, как известно, было найти наиболее эффективное средство повышения жизнеспособности организма. Сообщество отечественных социоисториков — это тоже организм, которому, естественно, не избежать патогенного воздействия в высшей степени вирулентного «постмодернистского вируса». Введение небольших доз инфекции в виде штаммов с ослабленной вирулентностью, как известно, вырабатывает иммунитет, повышая тем самым защитные свойства организма. И этим тоже объясняется намеренное использование постмодернистского дискурса в этой главе. После предпринятых заранее «антикессонных» мер профилактики  анабасис в постмодерн, если и будет проходить местами не совсем безболезненно, в целом все же должен закончиться благополучно. Итак, счастливого погружения.

 

Методологический плюрализм в современной историографии

Генезис отечественной социальной истории начался, как отмечалось выше, с эпистемологического поворота в мировой историографии в конце XIX — начале XX вв. Стремительное и лавинообразное возникновение отечественной научно-исторической методологии — это во всех отношениях уникальное явление, оказавшее колоссальное влияние на всю мировую историографию XX в. С исторической точки зрения этот феномен — явление второго порядка и представляет собой всего лишь частную производную, так сказать, одномерную проекцию от многомерного и еще более уникального явления, каким был в мировой истории «золотой век» Российской цивилизации.

Творческий потенциал теоретико-методологической базы отечественной социоистории был огромен, но исторически сложилось так, что в родном Отечестве он не был востребован, а за его пределами использован варварски и в хищнических целях. В границах же Российской цивилизации эволюция социальной истории, начиная с «золотого века», испытала два методологических кризиса: первый — с 1917 по 1938 гг. и второй — с 1985 г. по наши дни. Хронологически начала обоих периодов совпадают с моментами исторической бифуркации в развитии Российской цивилизации, т.е. кризисы методологии носят системный характер и по существу являются «эхом» цивилизационных кризисов. В период первого цивилизационного кризиса в идеологических целях произошла теоретико-методологическая «ампутация» всего того, что выходило за рамки истмата. В 1938 г. после приобретения протезов в виде «Краткого курса истории ВКП(б)» вооруженная марксистско-ленинским биноклем отечественная методология бодро зашагала в «научный коммунизм». Однако победоносное шествие было остановлено вторым цивилизационным кризисом. Бедному калеке поломали протезы, разбили бинокль, взамен которого предложили импортные очки с «фирменным знаком школы “Анналов”» [5]. И до сих пор «цены не зная им», ликующий русак «вертит очками так и сяк: то к темю их прижмет», то на культю нанижет, «то их понюхает, то их полижет; очки не действуют никак». Визуальные протезы на поверку оказались бросовым,  залежалым товаром; более того, реальная эффективность их действия, точнее говоря, методологическая мощь их близорукости, оказалась такой, что зрение калеки резко падало ниже уровня допротезных времен: хорошо эрудированный историк, знакомый с российской методологией истории, при изучении школы «Анналов» во всем ее творческом четырехпериодном наследии [6] не найдет ничего нового, тем более, оригинального. Тотальная история — приоритет за Л.П. Карсавиным, история ментальностей — приоритет за С.М. Соловьевым, И.Е. Забелиным, В.О. Ключевским, Н.И. Костомаровым, Н.Я. Данилевским и Л.П. Карсавиным, история цивилизаций — приоритет за Н.Я. Данилевским, С.М. Соловьевым и В.С. Соловьевым, идея влияния географической среды на человека и общество — приоритет за С.М. Соловьевым и В.О. Ключевским, историческая и культурная антропология — приоритет за И.Е. Забелиным, Н.И. Костомаровым, Н.Я. Данилевским, В.О. Ключевским и Л.П. Карсавиным, история повседневности — приоритет за И.Е. Забелиным и Н.И. Костомаровым, не говоря уже о полидисциплинарном подходе [7] (М.М. Ковалевский) и структурализме (А.А. Богданов). Более того, А.Л. Ястребицкая приоритет в тотальной истории, исторической антропологии, культурантропологии, культурной истории, истории ментальностей, истории повседневности и материальной культуры отдает одному Карсавину [8]. К научным лаврам Карсавина следует добавить «ненаучную» религиозную парадигму, выдвинутую им и которую позднее «зафилософили» за собой А. Тойнби и К. Ясперс [9].

Проще говоря, начиная с 1938 г., задействованный потенциал отечественной методологии истории был чрезвычайно мал в сравнении с незадействованным, до сих пор оставшимся невостребованным, громадным базовым потенциалом, которым в действительности обладали отечественная научная мысль в целом и комплексная историческая методология в частности. Российский народ дорого заплатил за отказ своей «научной элиты» от бесценного наследия, оставленного нашими великими предками. Цельность, стройность, укомплектованность, масштабность, эффективность, многоплановость, потенциальную мощь отечественной научно-исторической методологии до 30-х гг. можно уподобить гоголевской «птице-тройке», в которой коренной — тотальная теотектология (Карсавин и Богданов), а по краям — историческая социология и историческая антропология (вся «златовечная» плеяда создателей отечественной историко-методологической «патристики»). В период первого цивилизационного кризиса стремительный бег «тройки» замедлился, а в 30-х гг. вообще остановился: коней распрягли, они разбрелись кто куда и стали жертвами конокрадов; карету переделали в рыдван, набили истматом, и с песней «Эй, ухнем!» его потянули доморощенные бородаи, келле и ковальзоны.

На Западе и того хуже: воз историографии уперся в непреодолимый камень преткновения [10], «русскую тройку» по всем правилам «мясной науки» освежевали, разделали на части и пустили с молотка, а вместо них впрягли щуку (психоаналитический структурализм), рака (микроисторическая методология) и лебедя (макроисторическая методология) [11]. Поклажа лавинообразно нарастала, а воз в полном соответствии с технологией И.А. Крылова не двигался. Гора историографии на повозке, между тем, достигла отметки Монблана (4807 м). Сначала ее хотели деконструировать постструктуралисты, но их собственные монографии еще более перегрузили повозку. Рост историографии «оседлал» экспоненту — и в Западной Европе стала возникать рукотворная Джомолунгма (8848 м). В конце концов, это надоело патриотически настроенным постмодернистам, и они единым махом решили «вечную» проблему исторического синтеза — «рванули» всю эту повозку вместе с щуками и раками. «Ошметья» этой рукотворной Джомолунгмы до сих пор летают по планете. Кое-что перепало и нашему брату, отечественному социоисторику, в виде вышеупомянутых очков с фирменным «лэйблом». Такова вкратце современная историографическая ситуация, наблюдаемая в мире.

Ситуация в Отечестве отличается лишь местной спецификой, т.е. локальными социоисторическими условиями. Как уже сообщалось выше, Российская цивилизация за свой относительно короткий период после «золотого века» переживает в наши дни второй цивилизационный кризис, вызванный «благонамеренным» разрушением всех барьеров, препятствующих «благотворному» вхождению России в мировое сообщество. На наших глазах происходит, как принято считать, очень тесное культурное взаимодействие, что, по Н.Я. Данилевскому, если конкретно осознавать, кто с кем взаимодействует, означает «пересадку» Западной цивилизации на российскую почву «посредством колонизации» населяющих ее народов, «дабы обратить их со временем в подчиненный, служебный для высших целей этнографический элемент» [12]. А.А. Зиновьев такой межцивилизационный контакт назвал «западнизацией» и достаточно подробно описал ее технологию. Но раскрыть механизм этого культурного взаимодействия позволяет только богдановская тектология. Исторически сложилось так, что Западная цивилизация [13] в отличие от Российской развивалась в благоприятных условиях, что, собственно, и предопределило принципиальное расхождение по типу государственного устройства: «Государственный строй Швейцарии, Соединенных Штатов, Англии с ее широким местным самоуправлением внутри и с ее колониально-федеративными связями был возможен только благодаря исключительно благоприятным жизненным условиям, в какие их поставила историческая судьба. Наоборот, государства, развившиеся в долгих жестоких войнах, окруженные врагами, могли держаться только на централистических основах; таковы были восточные деспотии, Россия, Франция» [14]. Неблагоприятное геополитическое окружение России отмечалось еще славянофилами, что нашло отражение в их афоризме: история России — это история страны «на осадном положении» [15]. Об этом же скупые строчки Александра Блока: «Россия-мать, как птица, тужит о детях; но — ее судьба, чтоб их терзали ястреба». Нет нужды доказывать, что главная черта Западной цивилизации — экспансионизм. Факт бесспорный. Эмпирический вывод — Россия как целостная система находится в агрессивной среде.

Для того чтобы такая система не распалась, не ассимилировалась в мировой среде, требуется как минимум наличие в системе специального механизма, регулирующего взаимодействие среды. Если дело идет только о сохранении организационных форм, то в тектологии такой механизм называется «консервативным подбором», который в целях сохранения подвижного равновесия системы со средой регулирует потоки ассимиляции и дезассимиляции (первый означает «усвоение элементов из внешней среды, при котором они, входя в состав данного комплекса, образуют в нем группировки, “подобные” другим его группировкам, уподобляются им»; второй — «разусвоение элементов, их потерю в окружающую среду, причем они вступают в новые сочетания, не сходные с прежними, не подобные им» [16]). Первый аналитический вывод: даже в консервативной системе имеются некие барьеры, фильтрующие полезное и вредное в ее взаимодействии со средой. Попутно следует заметить, что закрытых систем не существует: все системы — открытые, но по-разному.

Так как в мире все течет, все меняется, и среда меняется тоже, то одного консервативного подбора еще недостаточно для выживания системы в любой среде, не говоря уже об агрессивной. Эту функцию берет на себя «прогрессивный подбор в положительной форме», короче, «положительный подбор», усиливающий перевес ассимиляционных потоков над дезассимиляционными, иными словами, такой механизм регуляции, который нарушает динамическое равновесие между разрушительными и созидательными потоками в сторону последних. Второй аналитический вывод: прогрессирующая система имеет более сложные фильтрационные барьеры, уменьшающие отрицательный подбор и усиливающие положительный.

Что же касается внутренней структуры прогрессирующей системы, то ее тип принципиально отличен от регрессирующей и зависит от степени агрессивности среды. С тектологической точки зрения для Российской цивилизации как системы, погруженной в среду с отрицательным подбором, благоприятнее «слитная структура», т.е. «компактная», с минимальной пограничной областью соприкосновения с внешней средой, а для Западной цивилизации, погруженной в среду с положительным подбором, — «четочная структура», т.е. «рыхлая», с максимальной пограничной областью соприкосновения с внешней средой. «Слитной структуре» соответствует централистический тип внутрисистемной организации, а «четочной» — федеративный [17]. Третий аналитический вывод: чтобы система была прогрессирующей, необходимо определенное соответствие ее внутренней организации свойствам среды: централизм — в случае неблагоприятных, федерализм — в случае благоприятных. Такое соответствие — необходимый гарант устойчивости системы. Поэтому федеративное устройство в агрессивной среде гарантирует системе либо распад, либо всевозрастающую регрессию. Это азы тектологии. Понятно, что может произойти, если нарушить условия всех трех аналитических выводов: прогрессирующая система перейдет в режим саморазрушения. Именно это и произошло с Российской цивилизацией в период второго цивилизационного кризиса. Этого никоим образом не произошло бы, если бы отечественная научная мысль доукомплектовала свою «истматическую» методологию хотя бы тектологией, не говоря уже об остальной «златовечной» методологической «патристике». Закон относительных сопротивлений в тектологии гласит: целое рвется там, где тонко. Несмотря на многократно превосходящую оборонную мощь Российской цивилизации системная дезингрессия (разрыв организационной связи) произошла на теоретико-методологическом фронте. Образно говоря, на этом фронте у нас были рогатка и ружье, а у них — дубина. Исходя из неких теоретических соображений, мы от ружья отказались, а они, исходя из практических соображений, его подобрали. А далее все как в песенке про зайчика-русачка: «Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять; западоид выбегает, из ружья в него стреляет. Пиф-паф! ой-ой-ой! Умирает зайчик мой!» [18]. Прорыв теоретико-методологического фронта по цепной связи породил лавину разделительных кризисов D, приведшую Российскую цивилизацию к общесистемному кризису, к кардинальной «смене организационной формы комплекса» [19], ибо системному разрушению можно противопоставить только системную оборону на адекватной этому разрушению теоретико-методологической базе. А такой адекватности в культурном контакте Западной и Российской цивилизаций не было [20]. И как результат этой неадекватности образовались устойчивые информационные, энергетические и материальные потоки из России на Запад, которые непрерывно снижают жизнеспособность первой и увеличивают жизнеспособность второй. В этом суть второго цивилизационного кризиса. Как уже говорилось выше, его эхом стал второй методологический кризис отечественной социоистории: вместо того, чтобы по крупицам собирать все золото нашей отечественной методологической «патристики», наша научная элита, сломав марксистские протезы, захлебнулась в методологической проблематике постмодерна. Отечественная социальная история окончательно потеряла свою методологическую независимость: «постмодернистский вызов», будучи периферийным для российской историографии явлением, в условиях «открытого общества» стал общим и, более того, метропольным явлением, поскольку сама отечественная историография затерялась где-то на периферии. В Лондоне или Париже дождик заморосил, а в Москве и Сибири зонтики расправляют. В этом суть второго методологического кризиса отечественной социальной истории. Лакейское, совершенно холопское его содержание выразил Л.М. Баткин, известный член редколлегии не менее известного альманаха «Одиссей»: «Я низко кланяюсь позитивизму, марксизму, веберианству, неокантианству, структурализму, школе «Анналов», кризису школы «Анналов», постмодернизму… Надо думать, это, собственно, и есть исторический синтез?» [21]. Зачем гадать? Не проще ли позвонить Р. Пайпсу и спросить, что он думает по этому поводу? А думает он так же, как и Бжезинский: исторический синтез — это делить, делить и еще раз делить Россию, а куски интегрировать в мировую систему. И тогда вообще некому будет кланяться, ибо нет Отечества — нет и отечественной науки, не будет и лакействующих социоисториков. А если каждый из ныне действующих отечественных социоисториков будет по 20 лет герменевтически изучать «“зазоры” в смысловой подкожной ткани» [22] и сопутствующую этим «зазорам» «казуистику» [23], то конец отечественной научной истории не за горами. Все эти неокантианские, феноменологические, фрейдистские, деконструктивистские, «новоинтеллектуальные», «лингводетерминистские» и прочие методологические «ошметья» западной научной мысли — это всего лишь блохи по сравнению с мамонтом, каким является то величайшее научное наследство, которое оставили нам наши великие предки. Нынешнее научное сообщество отечественных социоисториков в подавляющей своей массе представляет собой крыловского Любопытного, изучающего в тамошней кунсткамере диковинных «бабочек, букашек, козявок, мушек, таракашек», а слона (отечественную универсальную теоретико-методологическую базу) так и не приметившего. Конечно, «букашечно-таракашечная» социоистория — тоже наука, и там есть свои наработки, открытия и т.д., но всему есть мера: нельзя же, в конце концов, всю социоисторию сводить к «козявкам и мушкам». Даже обыкновенный здравый смысл требует соразмерности. Тем более, что среди залетевших к нам из-за бугра методологических «ошметьев» есть и тупиковые, и вирусоподобные, и совершенно бесполезные, а то и попросту эпатажные.

Взять, к примеру, «талантливого» и «оригинального» В.П. Булдакова, влияние которого в среде историков «сегодня весьма велико» [24]. Вооружившись одним из таких «ошметков», он сконцентрировался «на психопатологии российской смуты XX в.». Объект его исследования — революционное насилие. Метод исследования — «фрейдо-психиатрический» подход [25]. Тип исторической реконструкции — смесь научного историописания с художественной наррацией, т.е. гибрид пингвина и павлина, по выражению автора [26]. Стиль изложения — вальяжный, напоминающий монолог Шарикова в своей «кошкодавке»: «отбулдачив» [27] смену, заведующий подотделом очистки Полиграф Полиграфович самодовольно «рефлексирует» после пропущенного стаканчика. Причем «рефлексия» на серьезную тему «отцы и дети», что-то вроде декадентского продолжения известного тургеневского романа. Сюжет простой и даже библейский, если вспомнить притчу о блудном сыне: «сначала развалился патернализм (отец — “непослушные” дети), потом на авансцену вышел его “теневой двойник” (вожак — толпа), а в 20-е годы возобладала ситуация “целитель” (государство) — “пациент” (народ)… и выплыла примитивнейшая форма властвования “вождь — масса”» [28]. Архитектоника психонаррации рыхлая и в целом представляет собой коллаж из обывательских мнений «живых свидетелей» и таких же обывательских рассуждений автора. Претензии на психоанализ завышены [29], ибо основная установка автора — на виртуальность. Об этом автор говорит прямо: «любая история — это прежде всего история представлений. Поэтому в воспоминаниях людей… уместно вычленять не то, что они хотели сказать, не то, о чем они проговорились, а что они чувствовали и как думали. История не феноменологична, а мифологична. Слух, предрассудок, ложное представление в ней важнее реального факта». И как некое научное новаторство, этот очередной «задавака» сверхновейшей парадигмы социальной истории — культурно-антропологического иллюзионизма — во всеуслышание заявляет, что в его мифологии, названной каким-то клакером «историографической бомбой» [30], «на передний план выступают эмоции, иллюзии, поверья, страсти» [31]. В результате действительно получился виртуальный психопатологический триллер о каких-то эпилептоидах и homo rossicus’ах, среди которых отчетливо вырисовывается фигура «гибридно-химерического существа… с маниакальным упорством бегущего “впереди прогресса” в неуклюжих ботфортах докапиталистической эпохи до полного изнеможения» [32]. За кем? Да конечно, за Булдаковым. А ведь он, прикинувшись И.А. Буниным из «Окаянных дней», всего лишь безобидно прогуливался по страницам своей «психострашилки» и как штатный осведомитель подслушивал все, о чем говорят наивные обыватели. Фактология этой обывательской летописи достаточно объемная, что является единственным плюсом для этого в целом малонаучного нарратива. Среди всего многоцветия современных исследований новейшей русской истории, например, даже в сравнении с последней работой другого, уже не виртуального, а настоящего осведомителя [33], А.И. Солженицына («Двести лет вместе»), «красная наррация» Булдакова — не более чем «серая клякса» [34]. Даже с точки зрения «истматиков» представленная на 376-ти страницах серая «психобулдаковщина» — это всего лишь неизбежный скрип, шум эпохи в результате грандиозного формационного сдвига. Динамика макроистории без этих микроисторических последствий, естественно, невозможна. Эту сторону микроистории всегда отражала художественная литература. Булдаковский нарратив — яркий пример их слияния.

Ограничив свою научную деятельность микроисторией, сам Булдаков признает, «что опыт любой “макроисториографии”, концентрирующейся на выявлении так называемых объективных закономерностей развития человечества и плотно сопряженный с экономической историей, может скорректировать деятельность исследователей, использующих совершенно иные принципы подхода» [35], т.е. включая и его собственный психоаналитический подход. «Вместе с тем, двигаясь от “простого” человеческого к более “сложному” материалу, автор поневоле вынужден коснуться общей теории российской смуты». Это уже интригует. Тем более что, по утверждению столичного социоисторика, «за революционными переворотами, декретами, их лидерами и творцами всегда стояли феномены куда более объемного, многовекового порядка». После чего следует многообещающее заявление: «Пора, наконец, дать слово и им» [36]. В своей общей теории российской смуты Булдаков делает упор на переосмыслении феномена российского имперства. В его понимании это — «уникальная сложноорганизованная этносоциальная и территориально-хозяйственная система реликтового патерналистского (“большая семья”) типа» [37], т.е. это некий исторический реликт, эдакий «колосс на глиняных ногах» [38], имперская мощь которого основывалась «на вере низов в “свою” власть». Чуть вера заколебалась, зашатался и колосс: в модели Власика — глина размякла, колосс накренился. Вот на этой «мякине» и возводится вся теория. Суть ее такова: «глобализация человеческой истории» подключением «факторов “непредсказуемости”» периодически разогревает глину (российский народ), меняя воткнутые в нее колосья (династическую власть). Введение Булдаковым семи «уровней» такого «разогрева» («этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный») существа теории не меняет [39]. Модель Власика в силу своего необыкновенного совершенства, что есть следствие редкостной семантической плотности, устраняет всяческую «булдаковщину», так как исчезает сам объект исследования — революционное насилие. В этом смысле удобнее другая, более «прибулдаченная» для таких уникальных исследований модель. В конференц-зале идет пленарное заседание научного сообщества. Все, как положено: президиум, секретари, члены ученого совета, зал переполнен слушателями от научной элиты до сопливых студентов. Все идет по заранее установленному регламенту и до тех пор, пока в действие не вступает фактор «непредсказуемости». К примеру, клакеры, несогласные по какому-то пункту, устраивают обструкцию. Спячка в зале прекращается: сначала возникает оживление, затем возбуждение, обстановка накаляется и так до тех пор, пока кто-нибудь из клакеров или из «прогрессивных историков» радикального направления не бросает в президиум какой-нибудь там фугас, петарду или, на худой конец, бутылку с «коктейлем Молотова». В зале вспыхивает пожар. В действие вступает «коллективное бессознательное». Почтенная публика мигом превращается в «психотолпу». У дверей возникает «сложная, многоплановая» давка с «варварским примитивизмом протекания», суть которого «ощутить и понять… можно лишь основательно погрузившись в сгущенно-хаотичную атмосферу» этого массового психоза, «прочувствовав ее изнутри». «Разумеется, это занятие не для слабонервных», — изрекает крупный специалист по изучению насилия в таких давках, академично набрасывая общую теорию подобных давок и предельно кратко формулируя направленность своего исследования: «человек должен сам понять причину своего былого умопомрачения». Эмоциональное, не без увечий и травм, протекание ученого сообщества сквозь дверной проем научно определяется как «эпидемия социального умопомешательства и массового насилия». Приоритет в булдаковском социоисторическом изучении отдается страстям, эмоциям, ругани, крикам типа «женщин вперед, сволочь!» и воплям типа тургеневского выкрика «спасите меня, я единственный сын у матери!» и т.д., включая разнообразные элементы «садистской самодеятельности» и «глумления над таинством смерти». По мысли Булдакова, причины такого «общественного недуга» не сводятся к «“внешней” инфекции»: «любая зараза торжествует только в ослабленном организме». После того, как ученое сообщество отслужило традиционную панихиду по трагически павшим товарищам и залечило собственные раны, оно вновь собирается на очередное пленарное заседание в новом конференц-зале с другим президиумом. Такова вкратце суть булдаковской теории смуты. Причем независимо от того, чего добивались клакеры и стоящие за ними невидимые дирижеры, исход давки и «историческую судьбу» следующего заседания, по Булдакову, в конечном счете «определяет обыватель, а не доктринер» [40].

Следует отметить еще один вклад Булдакова в отечественную социоисторию, может быть, не столь значительный, как парадигма культурно-антропологического иллюзионизма, но все же существенный, который вполне может вызвать «определенное познавательное напряжение в студенческий среде» [41]. Речь идет о совершенно новой экспликации социоисторического термина «менталитет», поскольку Булдаков обнаружил, что бывшие истматчики свои «старые подходы пытаются мимикрировать с помощью терминологии»: «вместо привычного термина “сознание масс” исследователи охотно и бездумно стали оперировать понятием менталитет, причем к последнему в иллюстративных целях нелепо пристегиваются документы чисто политического характера». Это недопустимо, считает Булдаков, так как «исторически понятие менталитет включает в себя, прежде всего, логические стереотипы мировосприятия, характерные для западного социокультурного пространства. В России основы мировосприятия определяются, скорее, эмоциональностью, базирующейся, в свою очередь, на этических императивах. Применительно к России можно говорить лишь о психоментальности» [42]. Даже «бессознательное» самого Булдакова вряд ли согласно с такой сознательно вербализированной «булдаковщиной». Начиная с «золотого века», отечественная методологическая «патристика» оперировала такими понятиями как «природа племени» (С.М. Соловьев), «народный дух» (И.Е. Забелин), «духовно-нравственное бытие народа» (Н.И. Костомаров), «психический строй» и «склад ума» (Н.Я. Данилевский), «народный темперамент» (В.О. Ключевский) и «социально-психическое» (Л.П. Карсавин), понимая под этим и образ мыслей, и умонастроение, и мыслительные установки, и коллективные представления, и верования, и мировидение, и способ мировосприятия, и мировоззрение, и склад ума, и духовные привычки, и культурные архетипы, и ценностные ориентации, и традиционные нормы поведения, что, собственно, в наиболее сжатом виде включает в себя четыре социокультурных стереотипа: этический, эстетический, аксиологический и когнитивный. Как минимум последний содержит в себе логическую компоненту, огромную культурную глубину залегания которой, или степень ее архаики, отметил Данилевский, впервые высказавший гениальную мысль, что логическое строение языка является коррелятом психологического строя племени [43].

Если Булдаков предпочитает западную экспликацию понятия «ментальность», то она ничем не отличается от отечественной. В частности, Л. Февр, который, собственно, и ввел в западную социальную историю (в соавторстве с М. Блоком) категорию «mentalites», стремясь придать этому термину более конкретный характер, впоследствии более конкретизировал это понятие, запустив в обращение «outillage mental», что в переводе на родной Булдакову язык означает «духовно-психическую оснастку» и «умственную вооруженность», подразумевая под ними «определенные типы психических реакций и поведения» [44], т.е. все те же духовные структуры людей, которые более определенно выражены в нашей отечественной теоретико-методологической «патристике».

Таким образом, экспликация термина Булдаковым идет вразрез с принятой в мировом научном сообществе, ибо, во-первых, ментальность и психоментальность — это синонимы, а во-вторых, оба они содержат логическую компоненту, чего нельзя сказать о Булдакове, отсутствие которой он так неосторожно обнаружил, перенапрягая «до изнеможения» научную и студенческую мысль.

И последнее. Это касается степени научности, на которую претендует монография. Объект исследования, избранный Булдаковым [45], принадлежит к области новой научной дисциплины, основы которой заложила тектология Богданова. Речь идет о хаосологии — прикладной дисциплине синергетической теории, изучающей переходы от порядка к хаосу и наоборот [46]. Согласно критерию научности М.Н. Покровского, тектология, в частности синергетика, более научна, чем фрейдология, на которой базируется психоаналитический метод, примененный Булдаковым при изучении революционного насилия в условиях социального хаоса. Более того, научность булдаковского метода только и может оцениваться по западным критериям, отталкиваясь от которых фрейдология считается наукой. А критерий научности на Западе базируется на «трех китах»: на конвенционализме научной элиты [47], на общественном мнении научного сообщества [48] и на кредите общественного доверия. Вся эта «троица» с прямыми и обратными связями корректируется «власть имущими». Таким образом, западный критерий научности — это некое представление, устроенное в целях личного обогащения Карабасом-Барабасом с помощью Пьеро, Арлекино и Буратино.

С тектологической точки зрения психоанализ в любой нынешней его версии, от Фрейда и до современных его эпигонов, — это псевдонаука, что-то вроде недонаучной описательной полуэмпирической полумифологичной герменевтики, спекулирующей на бессознательных структурах человеческой психики. Тектология акт за актом ясно и без всяких спекуляций объясняет переход упорядоченной системы в неравновесное состояние в условиях изменяющейся среды и последующее структурирование средой нового упорядоченного состояния системы в полном соответствии со спецификой ее внутрисистемных элементов, учитывая при этом всевозможные бифуркационные моменты системной организации в состоянии динамического хаоса, задающего вполне определенный горизонт вероятных состояний системы, так сказать, «каналы» ее эволюционного развития. Критерий научности М.М. Ковалевского требует полидисциплинарного подхода к одному и тому же объекту исследования, а результаты других подходов, в частности, формационного, цивилизационного, тектологического, согласуясь между собой, не согласуются с результатами «заведомо и намеренно одностороннего» булдаковского подхода [49], будучи принципиально противоположными. Научность же самого психоанализа по ленинскому критерию (истматовскому) прямо пропорциональна относительной статистике вылеченных этим методом в сравнении со статистикой вылеченных другими методами научной медицины. Что же касается результатов социоисторического исследования Булдакова, то научность их с точки зрения ленинского критерия стопроцентна, так как, воистину, если человек наступит на гвоздь, то он как минимум вскрикнет, а если его ударить в темноте молотком, то, помимо вскрика (связанного явно с психопатологией, ибо по логике Булдакова он должен молчать, как Камо), в распоряжение экспериментатора от потерпевшего поступит большой пакет обывательских рассуждений по поводу, кто или что его ударило, зачем и почему и т.д. Относительно же булдаковской гипотезы, что эти удары есть продукт психоментальности потерпевшего, т.е. попросту запрограммированы ею, следует отметить абсолютную непригодность всех трех отечественных критериев научности, единственный же критерий, который может соизмерить ее научность, — это критерий Тертуллиана: «верую, потому что это абсурдно».

Собственно, вся научность булдаковского подхода состоит в том, что в нестабильные исторические моменты огромную роль играет субъективный фактор («революционные психи», доктринеры, кукловоды, маргиналы и другие социопаты), а в стабильные — обыватель. Это тривиально, и нет предмета для спора, если не забывать при этом огромную роль внешней среды, игнорируя которую, Булдаков превращается в ученого, изучающего обитателей некой то возникающей, то исчезающей «складки», с удивлением обнаруживающего периодические вспышки «психоза» с массовыми увечьями и гибелью части населения. Игнорируя внешний фактор, такой исследователь будет просто вынужден объяснять периодичность психозов своеобразием психики обитателей, разрушающих первичную «складку» и создающих вторичную, хотя на самом деле структурные изменения «складки» вызваны изменением положения ноги, в области изгиба которой находится «складка». Причиной же самих изгибов ноги является, к примеру, передвижение мамонта по направлению к пище. Пищу как приманку над западней положили охотники на этого мамонта. А делать это их заставил голод, причина которого — резкое климатическое похолодание, вызванное вполне конкретными изменениями солнечной активности и т.д. Спрашивается, какими факторами Булдаков должен обосновать психопатологию обитателей «складки», не говоря уже о создании общей теории периодической «складчатости»? [50] А ведь это азы тектологии.

В заключение особо хочется отметить относительную оригинальность фрейдо-психиатрического подхода к социоисторическим явлениям, которую Булдаков откровенно подчеркнул в следующем своем бессмертном высказывании: «Что делать, в наше время и подражательный лепет стараются выдать за откровение» [51].

С методологической точки зрения «Красная смута» Булдакова — это эпигонство на рубль с результатами на копейку. Это следствие не только методологической дезориентации в мировой историографии, но и повсеместного игнорирования нашими социоисториками достижений отечественной методологии. И, более того, не просто игнорирования, а прямо-таки смердяковского пренебрежения к нашему бесценному теоретико-методологическому наследию. Для устранения этого перекоса требуется элементарный методологический ликбез на уровне вузовского просвещения. Это исходная прямая связь в системе «наследие — наследники». Новая генерация отечественных социоисториков включит и обратную связь, в результате чего отечественная методологическая база будет прирастать новыми разработками, органичными и наследию, и нашему уникальному образу мышления. Вот тогда, наконец, отечественная научная мысль выйдет на такой уровень своего развития, который раз и навсегда отобьет у наших социоисториков охоту кланяться всяким залетным из-за бугра «измам».

К сожалению, на сегодняшний день ситуация в отечественной историографии с той же методологической точки зрения хуже не придумаешь («Батый прошел», — говорят в народе). Есть, конечно, и рублевы, и феофаны греки, но как всегда в ничтожном количестве; в основной же массе преобладают все те же келле, которые теперь «рубят» цивилизационный подход до размеров формационного и «растягивают» формационный в целях исторического синтеза [52]. В общем, ситуация методологического хаоса. Конечно, неплохо, когда одни используют, как в старые добрые времена, методологию истмата [53], другие осваивают цивилизационный подход [54], третьи увлеклись микроисторией [55] и казусами [56]. Беда в другом: методологический уровень в отечественной историографии в целом упал, и как следствие — качество научных монографий.

Если отсеять чисто нарративные, а также все неоригинальные в теоретико-методологическом плане монографии, то обнаружить крупного методологического «вкладчика» в банк социальной истории можно только с помощью электронного микроскопа. Бесспорно, вклады всякие нужны, вклады всякие важны, т.е. нужны и такие работы, как «“Маленькие люди” и “большая история”» С.В. Журавлева, «Менталитет и социальное поведение рабочих, крестьян и солдат» О.С. Поршневой, важны и такие труды как «Социальная история России периода империи» Б.Н. Миронова, «Курс советской истории» А.К. Соколова, важен и такой труд как «Голос народа. Письма и отклики рядовых советских граждан» [57], но следует еще раз отметить, что все эти работы представляют собой всего лишь конкретно-исторические исследования или учебные пособия [58] на основе либо уже разработанной отечественной методологии, либо импортных методологических «окорочков».

Взять, к примеру, монографию С.В. Журавлева [59], который «методом биографической реконструкции» на основе изучения индивидуальной судьбы «гастарбайтеров» московского Электрозавода сделал попытку «осуществить своеобразный исторический синтез на микроуровне общества; возвратить историю к человеку и повествованию, к рассказам о прошлом, реконструируя его уже как бы на другом качественном витке, опираясь, во-первых, на иной ракурс, новый взгляд на события прошлого — “снизу”, глазами и словами рядового человека, во-вторых, на основе новых источников… в-третьих, на базе достижений смежных наук о человеке и обществе (историческая антропология, лингвистика, психология, этнология, демография и др.)» [60]. Разбору этой монографии был посвящен «круглый стол», на котором один из участников «заметил, что для С.В. Журавлева история повседневности является своеобразной квинтэссенцией социальной истории» [61]. Во-первых, следует сказать, что с помощью подобной социоисторической квинтэссенции «своеобразного исторического синтеза» не осуществить, причем в принципе, так как обыкновенный, «несвоеобразный» синтез подобного рода осуществляется встречными познавательными потоками, локализованными на объекте исследования, истекающими, так сказать, «сверху» и «снизу»: первый поток — дедуктивный, теоретико-методологически организованный сообразно всему состоянию современной научной мысли, предварительно очищенной тремя критериями научности от всяких антинаучных «вирусов» и псевдонаучного «мусора», т.е. отраженной от относительно истинной на данный момент времени макроисторической парадигмы (а не идеологически «закругленной» на застольях биодетерминированного научного сообщества [62]), и второй поток — индуктивный, таким же образом организованный и рафинированный теми же критериями, но отраженный от микроисторической парадигмы, относительно истинной на тот же момент времени. Во-вторых, речь идет о реконструкции не прошлого вообще, а только частной жизни конкретных «гастарбайтеров» [63], т.е. о реконструкции чрезвычайно ограниченной и очень специфичной парциальной информационной среды; иными словами, речь идет о раскодировании социоисториком вербализованного им и объектом его изучения некоего исторического текста, «квантово-исторические эффекты» в процессе которого просто неизбежны. Проще говоря, это значит — объяснять падение цветочного горшка на голову прохожего с помощью изучения составляющих этот горшок элементов или, что более «микроисторично», изучением элементарных взаимодействий электронов, протонов, нейтронов, позитронов, а в данном случае каких-то экзотичных и очаровательных пи-мезонов. Или другой пример — расспрашивать с помощью «инициированных интервью» [64] аквариумных рыбок об их «житьи-бытьи», т.е. о бесконечных депортациях из банки в банку, в целях реконструировать либо процесс создания аквариума, либо просто интерьер аквариумиста-любителя. И, в-третьих, журавлевское «возвращение истории к повествованию и рассказам о прошлом» — это ослабленный резонанс на вторжение постмодернизма в сферу социальных наук, антисциентистски ориентированного на «возрождение нарратива» и реабилитацию художественно-повествовательных методов. С одной стороны, это можно рассматривать как экспансию социальной истории в сферу литературы, а с другой, наоборот, но суть от этого не меняется: с любой точки зрения налицо слияние литературных жанров, например, биографического и документального, с «жанрами» социальной истории [65], например, историей повседневности в версии Журавлева или историей ментальностей в версии Булдакова, хотя последняя на самом деле представляет собой историю периодически возникающих  воплей и всхлипов в результате антагонистической борьбы иллюзий и слухов. Алесь Адамович и сотоварищи, «записавший народ» [66] своим бессмертным трудом «Я из огненной деревни…Блокадная книга», — в большей степени менталист-повседневник, чем Журавлев и Булдаков вместе взятые. А ведь он или Вадим Бойко, кровью сердца писавший свою книгу о фашистских концлагерях [67], и не подозревали, что писали какую-то там «микроисторию». Социальная история, понимаемая как научная история, не допускает подобного смешения. Вот почему расплывчатый и многозначный термин «социальная история», превратившись в «термин-амебу», должен уступить место в области социальных наук более конкретному и однозначному термину «научная история». А то, что труд Журавлева, также как и труд Адамовича, социально значим, вряд ли кто будет оспаривать. Но вряд ли кто не согласится также и с тем, что, несмотря на то, что наука пользуется языком литературы, суть науки и суть литературы глубоко различны.

Несколько получше положение в современной отечественной макроисториографии. Вышеупомянутая монография Б.Н. Миронова хотя и с фактологической точки зрения на целый порядок выше [68], чем монографии Булдакова и Журавлева, но с точки зрения методологии все же оригинального вклада в отечественную научно-историческую методологию она также не внесла. Междисциплинарный подход с блестящим использованием приемов и концепций социологии, политэкономии, географии, демографии, статистики, политологии, психологии и антропологии плюс методы англо-американской исторической методологии [69] — вот и вся теоретико-методологическая база Миронова. По словам самого автора, он «стремился исследовать социальную историю императорской России, опираясь на достижения отечественной и зарубежной, прежде всего, американской, историографии… используя понятийный аппарат и подходы современной социальной науки… Анализ выполнен в традициях социальных историков, стремящихся сделать историографию научной скорее на макроуровне, чем на микроуровне, так как мне хотелось понять логику русской культуры, мысли и истории» [70]. Даже выдвинутая Мироновым историософская идея клиотерапевтического смысла российской истории неоригинальна, ибо первым подобным клиотерапевтом был Н.М. Карамзин, своей «Историей государства Российского» доказавший «нам, без всякого пристрастья, необходимость самовластья и прелести кнута»: «Но какой народ в Европе может похвалиться лучшею судьбою? Который из них не был в узах несколько раз? <…> И какой народ так славно разорвал свои цепи? Так славно отмстил врагам свирепым?» [71]. Опора Миронова на американскую историографию, «которая в настоящее время является самой продвинутой частью зарубежной русистики» [72], тоже снижает достоинства монографии, хотя сам автор противоположного мнения. Русистика «западоида» — это всегда кривое зеркало [73]; самая лучшая русистика — это постижение России именно отечественным социоисториком, причем не только «изнутри», но и «снаружи», т.е. когда сын Отечества и дома достаточно лаптем щей нахлебался, да и на чужбине «саламандрой» или кроссовками — столько же. Разумеется, если его носило по свету истины, а не щей ради. Яркий пример такой русистики — это постижение Российской цивилизации «изнутри и снаружи» А.А. Зиновьевым или, если «копнуть» глубже историю, — И.С. Пересветовым в XVI веке. Квинтэссенцию «их» русистики выразил маркиз де Кюстин в своей известной книге о России, повторявший как заклинание: «здесь следовало бы все разрушить для того, чтобы создать народ». Эту же русистику продолжает и Бжезинский, и его сотоварищи.

Нельзя не отметить великолепный «методологический» прием Миронова, который в маркетинге называется «promotion» (стимулирование сбыта продукции), а в военной психологии — психической атакой в целях морального подавления вероятного противника (психообработка научного сообщества). Речь идет о редкой «фундированности» исследования, библиография которого включает 3521 название. Фантастический оборот текстов! Здравый смысл отказывается этому верить: если даже в день читать по одной книге, то на одно лишь освоение такого количества литературы уйдет 10 лет [74]. Что можно сказать? Разве что посетовать: маловато, мол, еще текстов по истории имперской России. Оценку такой «фундированности» дал в свое время Л.П. Карсавин, назвав ее «мнимо-научной точностью»: «историк считает необходимостью прочесть всю литературу вопроса и, уж конечно, не забывает оповестить о том — прямо или косвенно — своих читателей, хотя девять десятых ее никому и ни для чего не нужны. В подтверждение выставляемого и защищаемого им тезиса он стремится привести возможно большее количество текстов… некоторые авторы ведут счет всем ссылкам; подумайте: в книге 1431 примечание! это ли не ученость?» [75]. Конечно, такой прием — тоже методология, но уже из области психотроники и применяемая в целях «колонизации» научного сообщества, точнее, взятия его «на абордаж».

Концептуальная база Миронова в целом укладывается в русло отечественной социально-исторической мысли, за исключением мелких атавизмов европоцентризма в виде превратно толкуемых им таких исключительно европейских терминов, как «модернизация», «гражданское общество», «правовое государство», «либерализьмы», «феодализьмы», «капитализьмы» с какими-то «буржуазностями»... Прямо-таки истматовское средневековье! Хотя нет худа без добра: такое «терминологическое меню» из «западоидной кухни», вся экзотика которой коренится исключительно в специфике европейской ментальности, является великолепной «приманкой» (не в обиду сказать, «наживкой») для доморощенных любителей устриц «стив облонских». «Заглотав излюбленную наживку», эти «стивы» моментально «переключаются» на свой волапюк и разводят бесконечный переливающий из пустого в порожнее «кулинарный дискурс», который считается в их среде историографической критикой. Для здравомыслящих людей подобная «терминологическая окрошка из западоидной кухни» является всего лишь предупредительным сигналом. Все ясно: перед нами очередной «стива», и «напрягать» его «кулинарные мозги» в «некулинарном направлении» бесполезно. Простые истины для таких «стив» оказываются неприступным Эверестом, запредельной абстракцией в дебрях высшей математики. Этот феномен достаточно хорошо описан еще Н.Г. Чернышевским [76]. Российская ментальность «в упор не видит», даже в электронный «мелкоскоп» не различает среди своих приоритетов какое-то там «кулинарное право частной собственности» (то, что эта уникальная ментальность эксплуатируется разнообразными «кулинарами», — это уже другой вопрос). «Гражданское общество» и «правовое государство» — это общественная и политическая форма ментальных структур исключительно «западоидов». Эту фразу всем «стивам» надо 3521 раз повторять на кандыбинских сеансах силового гипноза или во время «сайентологического клиринга». Только тогда до них дойдет, что гражданское общество — это общество исключительно собственников, что правовое государство — это форма защиты их собственности, что в основе и того, и другого лежит расизм между имущими и неимущими, причем обе расы исключительно атомизированы и управляемы, и что вся эта экзотика никакого отношения к Российской цивилизации не имеет, ибо ее государственность — отеческая, а ее народ — единая семья, что такая орхидея, как «буржуазность», в принципе не могла вырасти на российской почве, ментальной, разумеется, и т.д., и т.д. Из банального утверждения Миронова, что в доимперской России не было классов и сословий, такой «стива» делает сногсшибательный по степени трансцендентальности вывод, что уже к середине XVII века Московская Русь «отстала в историческом развитии от Западной Европы как минимум на десять столетий» [77]. Поражает ход рассуждений (даже определить сразу трудно, кто перед вами: ловкий манипулятор вроде наперсточника или просто Умная Эльза из одноименной сказки братьев Гримм): неважно, как проходила эволюция человеческого общества, а вот у клопов она проходила так и так. В результате такой манипуляции эволюция Российской цивилизации измеряется почему-то европейской линейкой, дела сугубо отеческие проецируются зачем-то на европейскую плоскость. Конкретно ход рассуждений следующий: «Европейский феодализм прошел три крупных этапа — начальный, охвативший V—XI века; зрелый, вместивший XI—XV века; поздний, который, вобрав XV—XVII века, одновременно был началом Нового или буржуазного времени», а в России к этому времени не было даже сословий, — и далее следует сенсационный «вывод, что в развитии России и Европы существовал не просто разрыв, а самая настоящая пропасть» [78]. Видимо, после таких рассуждений (типа «в огороде бузина, а в Киеве дядька») Миронов должен покраснеть от стыда и публично покаяться. Может быть, он так и сделает, но при чем здесь европейцы, марсиане или племена тумбу-юмбу, если речь идет о сугубо российских делах. А ведь в «кулинарном волапюке» у «стивы» имеется и такое понятие, как «цивилизация». Тогда в чем он усматривает уникальность отдельных цивилизаций? Неужели в его представлении Европейская цивилизация — это ухоженный квадратный газон, а Российская цивилизация — бесформенный газон типа «поляна» или, на худой конец, круглой формы? Непохоже, ведь в его «волапюке» есть и понятие «ментальности», откуда следует, что европейский и российский народы суть не одна трава. Тогда, если они — клевер, а мы — пырей, зачем же ахинею городить? Одна трава — одно-двухлетнее, а другая — многолетнее растение. Дерево уникально, и кустарник тоже. Слон живет на порядок больше, чем шакалы. Период беременности у слонов — 20-24 месяца, а у шакалов — 2 месяца. Первые половой зрелости достигают в 10-20 лет, что опять же на порядок больше, чем у тех же шакалов. Первые — травоядные, вторые предпочитают падаль. По утверждению «кулинарно-образованных стив», слон отстает в развитии от шакалов (как было отмечено, он между ними обнаружил «пропасть»!) и нуждается в модернизации [79] (видимо, в модернизации по Бжезинскому: порубить слона на несколько десятков шакалов). Следует полагать, что «модернизированный стива» уже перестал отставать. Российскому же народу еще «топать и топать» до этой модернизированной «стивилизации» [80].

Абсолютно справедлива отрицательная оценка Мироновым феномена декабризма и проектов Сперанского. Действительно, это — «грандиозная утопия» [81], и реализация их проектов для Российской цивилизации была бы катастрофой, очередной булдаковской «красной смутой». Это не просто «антикулинарное» мнение, имеющее право на жизнь по кодексу постмодерна, а научный вывод, однозначно получаемый в результате цивилизационного подхода к истории Российской цивилизации. Кстати, Миронов (неважно, сознательно или бессознательно) по сути дела дописал «Историю…» Н.М. Карамзина до начала XX века. Это похвально, но, осуществляя социоисторический анализ истории России как имперской цивилизации, следует не продолжать Карамзина, а начинать со времен Ивана Грозного. С синергетической точки зрения тот судьбоносный для России момент бифуркации, после которого стала раскручиваться именно «императорская спираль» отечественной истории (так называемый «эффект бабочки»), имел место в XVI веке. Публицистическая повесть-памфлет И.С. Пересветова «Сказание о Магмете-Салтане», а также две челобитные к Ивану Грозному своей концептуальной мощью, исключительной по силе устремленностью к правде и достаточной для того времени аргументированностью вызвали сильный резонанс в менталитете 19-летнего царя, задали вполне определенную тенденцию в развитии его мировоззрения и оказали, наконец, решающее влияние на сделанный им исторически эпохальный выбор, в результате которого окончательно и бесповоротно был взят курс на сильную самодержавную власть и на опричнину как на реальный механизм ее осуществления в условиях боярского своеволия [82]. Кстати, боярское своеволие в российском менталитете имеет однозначный смысл крайнего непослушания старших детей в большой семье, а не «демократической деятельности атомизированных собственников»; в семье не воруют, не «рвут кусок побольше», не «гребут под себя», не эксплуатируют друг друга, слушаются своего отца, который, в свою очередь, стремится иметь здоровое, умное, справедливое, трудолюбивое потомство, а не воров, проституток, наркоманов, убийц, алкоголиков, каких-то бисексуалов и прочих «детей демократии». Миронов, отмечая, что «адюльтер, кровосмешение, бисексуализм, неуважение к родителям, злоупотребление родительской властью, аборт и некоторые другие поступки или виды отклоняющегося поведения вплоть до 1917 г. рассматривались как уголовные преступления, т.е. как преступления против общества и общественного порядка, а не как частные дела», видимо, опираясь на американскую русистику, считает это «пережитками патриархально-авторитарных отношений» [83], солидаризуясь в этом отношении с Булдаковым, который тоже назвал все это «реликтом». Это говорит о том, что, оба ученых считают здоровую человеческую этику устаревшим социокультурным фактом, а либерализацию уголовных преступлений, приватизацию человеком собственного тела в целях продажи рук, мозгов и т.д., включая внутренние органы, — более прогрессивным явлением. Собственно говоря, это их личное «микроисторичное» мнение, которое «макроисторично» игнорируют представители всех этически здоровых цивилизаций, за исключением нравственно больной западной. Здраво рассуждающие люди понимают, что травоядная этика слона не может быть устаревшей, а трупоедение гиен и шакалов — прогрессивным. Это их естественная этика, а пытаться изменить поведение каждого из них — это противоестественно; хотя следует отметить, что социокультурные технологии такого клонирования, или «стивилизации», уже имеются, т.е. есть уже вполне научные разработки «ошакаливания слонов». Иначе чем объяснить появление в природе человеческой разнообразных «стив» и других «культурно стерилизованных» и «некультурно стивилизованных» особей.

Что же касается клиотерапии Миронова, то, несмотря на благонамеренность автора [84] и благотворность самой идеи [85], клиотерапевтические возможности монографии крайне ограничены и могут произвести благотворное воздействие только на читателей с очень слабой контрсуггестией. Согласно Миронову, его макроисторический подход обнаруживает «две закономерности исторического развития России: поступательность и нормальность» [86]. Иными словами, то, что шаг за шагом, т.е. «поступательно», происходит «стивилизация» нашей молодежи, — это «нормально». В этом-то и суть мироновской клиотерапии. Никакого вклада в отечественную социальную историю она не сделала, а вот в социальную практику может привнести достаточно негатива: если все идет «нормально» и «поступательно», так что зря суетиться? Спи-отдыхай, а колеса истории закономерно вывезут тебя куда надо. NB: Жуть. Похоже на провокацию. Хорошо, что масса этого не читает. А то как бы чего не вышло? И без того «страшно под одеялом» (Чехов А.П. Человек в футляре).

С точки зрения методологии рассмотренные выше три работы современных отечественных социоисториков отражают ситуацию мировой историографии, которую можно охарактеризовать и как методологический плюрализм, и как релятивизм, но более точно как обыкновенную методологическую дезориентацию, следствием которой явился возникший в мировой и нашей историографии когнитивный тупик. Если вспомнить, что мировая историографическая ситуация прекрасно описывалась известной басней И.А. Крылова, то в силу тождественности ситуации в отечественной социальной истории последняя с точностью до героев тоже вписывается в эту же басню: щука — психоанализ В.П. Булдакова, рак — микроистория С.В. Журавлева и лебедь — макроистория Б.Н. Миронова.

Такая своеобразная методологическая конвергенция западной и отечественной социальной истории с нашей стороны совершалась по схеме: первый методологический кризис «обрезал» наш цельный, взаимосвязанный, органичный, самодостаточный и универсальный теоретико-методологический комплекс до размеров истмата; последний, обретя монополию, имел неограниченные возможности реализовать свой познавательный потенциал и в полной мере их использовал; второй методологический кризис уничтожил монополию истмата, основательно «подмочив» при этом его репутацию, и заменил методологическую монополию на методологическую демократию. Таким образом, вместо ожидаемого роста отечественной методологической базы за счет прирастания новых отечественных разработок произошло ее усекновение, а затем — дробление. Если вспомнить Д. Свифта, то схема такой исторической «эволюции» отечественной методологии будет следующая: нашего великана уменьшили до размеров Гулливера, а затем Гулливера заменили лилипутами. Вторжение в нашу отечественную методологию лилипутов связано с постмодернистской катастрофой, потрясшей их родину, — небывалой эпидемией взрывного характера, вызванной постмодернистским вирусом. Поначалу иммунитет нашей истматовской методологии был достаточно высок, чтобы не допустить проникновения зараженных вирусом «беженцев». Осаждающие «беженцы» в целях взятия истматовской крепости придумали «ход конем». Несмотря на все усилия прибывшего вместе с лилипутами А.А. Зиновьева образумить соотечественников, сторонники лилипутов объявили его «провокатором Кассандрой» и вкатили в свою крепость «троянского коня». Вирус охватил крепость (хроника вспыхнувшей эпидемии подробно описана в истматовских летописях В.А. Демидова), лилипуты связали Гулливера и, опираясь на поддержку пораженных вирусом истматчиков, захватили власть и безраздельно властвуют по сей день при государственной поддержке избранного не без их помощи какого-то экзотического «президента» лилипутина. Возникшие, как грибы после дождя, всевозможные пророки и прорицатели объявили постмодернистскую катастрофу «вселенской» и разделили мировую историю на две эпохи: модерн и постмодерн. В результате чего возникло две расы: пораженные вирусом были объявлены господствующей расой и стали величаться «постмодернистами», а не пораженные вирусом были объявлены вторым сортом и как «отсталый народец» (наподобие староверов или Фомы Неверующего) получили презрительную кличку «модернисты».

Вот такая ситуация сложилась в отечественной методологии, в силу чего отечественная историография стала активно адаптироваться к западному методологическому климату и шаг за шагом уже необратимо «сползать» в постмодернистское состояние. Отечественный истмат (Гулливер), обнаружив в себе целый «букет комплексов неполноценности», уже не мог препятствовать дальнейшему проникновению с Запада вируса постмодерна. Их проблемы стали нашими, а наши проблемы никому не нужны, кроме нас самих. Но проблемы можно устранить, если выяснить природу постмодернистского вируса.

 

Постмодернистское состояние историографии

В мировой историографии в 70-ые годы XX в. стало складываться своеобразное направление, получившее название «новая интеллектуальная история». Предметом исторического исследования ученые этого направления избрали тексты интеллектуалов определенной эпохи в прошлом, причем необязательно историографов. Особое внимание «новая интеллектуальная история» уделяет способам рассуждения избранного интеллектуала, его методам построения и выражения мысли. Это новое направление трактуется как некий «лингвистический поворот» или «семиотический постмодернистский вызов» в мировой историографии [87].

Суть этого вызова в следующем:

1. Историческая реальность и объективность исторического познания не являются чем-то внешним по отношению к познающему субъекту, а создаются языковой практикой и практикой рассуждений.

2. Язык — это не просто средство отражения исторической реальности и не просто средство передачи сведений о ней, а главный смыслообразующий фактор, определяющий как мышление, так и поведение.

3. Историческое повествование — это не точное воспроизведение картины прошлого, а одно из возможных, искаженное как личностью самого повествователя; так и языковой практикой его эпохи; поэтому историческое повествование — это, во-первых, особое выстраивание неравномерно сохранившихся, отрывочных и произвольно взятых источников в последовательный временной ряд, а во-вторых, это не только неполное описание событий в прошлом, но и очень необъективное толкование их смысла, ограниченность и пристрастность которого определяется образом мышления толкователя, логикой его рассуждений, мощью его интеллекта, степенью информированности, образованностью, общественным положением и идеологическим пристрастием, и, наконец, в-третьих, это одна из возможных стратегий исторического познания, которая определяется выбором речевых конструкций и внутренней логикой уже самого текста, которая активно воздействует на сюжет и стилистику повествования [88].

Если пункт 1 поставить «с головы на ноги», то все вышесказанное неоспоримо и банально, спорить здесь не о чем. Но вот выводы, которые сделали «новоинтеллектуалы», и особенно выбранная ими стратегия исторического познания очень любопытны. «Новоинтеллектуалы» поставили под сомнение: во-первых, считающееся само собой разумеющимся существование объективной реальности, во-вторых, представление о принципиальном отличии творчества историка и его работ от литературного творчества и художественных произведений и, в-третьих, веру в возможность установления объективной истины [89].

В отличие от представителей традиционных направлений «новоинтеллектуалы» рассматривают исторические произведения преимущественно с литературно-лингвистической стороны, привлекая методологические приемы исследователей, работающих на междисциплинарном уровне, на стыке литературы и истории, но при этом традиционная стратегия в целом либо демонстративно игнорируется, либо попросту торпедируется.

Историки-ортодоксы, естественно, не приемлют подобный радикал-экстремизм в науке и стоят, по крайней мере, за конструктивный диалог между учеными любой какой бы то ни было школы. В качестве отрезвляющего контрудара историки-реалисты (те, кто признает существование объективной реальности) со своей стороны выдвигают не только мощные контрдоводы в пользу своей собственной стратегии, но и, не отвергая при этом междисциплинарные подходы «новоинтеллектуалов», предлагают в спокойной диалоговой форме целый ряд многообещающих трансдисциплинарных подходов. Их критический, достаточно аргументированный и в целом конструктивный ответ на «постмодернистский вызов» в общих чертах можно сформулировать в следующих пяти пунктах:

1. Теорема Геделя о неполноте (формализованная дедуктивная система не может найти внутри себя абсолютное доказательство своей непротиворечивости) совместно с теоремой Тарского (никакая языковая система не располагает средствами, достаточными для самообъяснения) утверждают, что «новоинтеллектуалы», упражняя свой интеллект на текстах «староинтеллектуалов», своим якобы изысканным, а на самом деле грубейшим «литературно-лингвистическим прессом» выжимают из ограниченного числа нарративов все живительные соки той содержащейся в них исторической реальности, которую они, «новоинтеллектуалы», отрицают, и получают в результате обыкновенную «макуху» — жмых из «смыслообразующих и не наделенных смысловой нагрузкой элементов текста» [90], причем при усилении лингвистической опрессовки текстов доля «несмыслообразующих элементов» в жмыхе возрастает; т.е. «новоинтеллектуалы», желая сделать свой особый интеллектуальный вклад в эволюцию историописания, на самом деле увлекают себя в тупик: они попадают в «ситуацию Геделя», из которой у них нет средств выбраться в «ситуацию Тарского», т.е. выйти из своей замкнутой логической схемы исследования.

2. Теорема Лапласа и принцип голографии утверждают возможность реконструкции исторической реальности на основе ограниченного количества достоверной информации.

3. Тектологический подход, более известный на Западе как системный анализ, утверждающий, что не только целое содержит в себе часть, но и часть содержит в себе целое, также обосновывает возможность реконструкции исторической реальности.

4. Трансдисциплинарный подход ИКС (информационно-кибернетико-системный подход) к исследованию абсолютно любой исторической реальности предлагает взамен тупиковой «новоинтеллектуальной» стратегии качественно новый и более эффективный уровень исторического исследования.

5. Синергетический подход в сочетании с ИКС претендует стать не только эффективным трансдисциплинарным методом в любой научной дисциплине, включая историографию, но и новой эпистемологической парадигмой ХХI в., т.е. коренным образом изменить образ, логику и принципы научного мышления.

Но все эти парадигмы, паттерны и эпистемы оставим на десерт, а для начала определим, какого рода тараканы бегают в голове уважаемых «новоинтеллектуалов», т.е. уточним их мировоззренческие координаты. В области мировоззрения существуют два взгляда на мир — реалистический и конструктивистский: реалисты считают, что объекты теории предзаданы и их открывают, как мореплаватели новые земли, а конструктивисты считают, что они не открываются, а изобретаются, т.е. конструируются.

Из заявлений «новоинтеллектуалов» (см. пункт 1 их вызова) ясно, что их следует отнести к конструктивистам. Но в то же время они заявляют о себе как о сторонниках постмодерна, а последний, как известно, исповедует мировоззренческий плюрализм в самой крайней форме, так сказать, плюрализм без берегов, что как максимум означает бесконечное многообразие мировоззренческих позиций и как минимум — их равноправие.

Таким образом, позиция «новоинтеллектуалов» — не «постмодернистская», т.к., отрицая объективную истину, они отдают приоритет субъективной истине, точнее, не отдают, а категорично утверждают существование только одной истины — конструктивистской, пусть даже и плюралистической (плюрализм вытекает из субъективизации истины, т.к. сколько «конструкторов»-нарративистов, столько и сконструированных ими реальностей; сколько читателей их нарраций, столько и «эффектов реальностей»). По существу, подобная позиция  есть разновидность классического релятивизма (налицо симптомы этой детской болезни модерна: отрицание возможности объективного познания мира и утверждение относительности и субъективности всех человеческих знаний), причем в самой его скептической форме, когда изначально бескомпромиссный рационализм (симптомы: разрыв между чувственным и логическим вследствие ошибочного положения, что достоверные знания не могут быть выведены из опыта и его обобщений, т.к. только разум есть их единственный источник) в процессе своей эволюции инвертировался в самую патологическую форму иррационализма (симптомы: отрицание возможности теперь и самого разума познать объективную реальность и обращение к бессознательному конструктивизму с целью создания множества виртуальных реальностей, симулирующих объективную). Поэтому, если быть точным (см. пункт 3 их вызова, а также вышеизложенное), то позиция «новоинтеллектуалов» — это иррациональный конструктивизм, который по своей эстетической концепции и методам именуется постструктурализмом. Является ли такое название удачным — это не столь существенно, важно различать мировоззренческую оптику этого направления, которая есть дефокусирующий объективную реальность и симулирующий ее виртуальностями конструктивизм. Именно эта характеристика является главной, и независимо от того, присутствует ли она в общепринятом названии, позицию бросивших вызов следует определять как постструктуралистский конструктивизм, либо конструктивистский постструктурализм [91]. Последнее несколько хуже, так как вносит некую терминологическую путаницу в связи с появившейся деконструктивистской методологией [92] в постструктурализме, но в любом случае оба эти названия более конкретны в отличие от такого неоднозначного как постмодернизм [93], который более конкретен в обозначении ментальности наступившей эпохи, чем в наименовании определенного направления в современной историографии. Такова конечная идентификация «новоинтеллектуалов» на мировоззренческой шкале. Поэтому на самом деле вызов не постмодернистский, а постструктуралистский и, что самое главное, конструктивистский.

И хотя противник на поверку оказался старым знакомым (очередным конструктивистом), в среде историков-реалистов произошло замешательство, даже «шок», по свидетельству таких корифеев историографической критики, как, например, Л.П. Репина и О.Ф. Русакова [94]. Вот это и удивительно: ведь тупиковость стратегии «новоинтеллектуалов» с точки зрения реальной эпистемологии просто очевидна.

Если с позиции «новоинтеллектуалов» «ничего не существует вне текста», то с позиции реалистов внеязыковая реальность (в классической терминологии «объективная») существует, а историки, будучи субъектами, не «вписанными» конкретно в реальность прошлого, все же способны ее понять и описать.

Процесс познания исторической реальности при этом происходит так: пусть — одно или ряд исторических событий, пусть некий очевидец (наблюдатель) фиксирует эти события и описывает, т.е. создает некий текст . Возникает вопрос: является ли этот текст точной копией описываемых событий? Т.е. речь идет о совпадении и . Ответ: разумеется, нет, т.к. в силу действия субъективного фактора (недостаточная осведомленность очевидца, его идеологические симпатии, образованность и т.д.) происходит смещение: . Мало того, что не все факты были доступны очевидцу, так вдобавок к этому из всего доступного фактологического материала историоописатель в силу своих идеологических ориентаций производит вполне определенный подбор фактов, выбирая угодные для его концепции и отбрасывая неугодные, — и чем сильнее это выражено, тем сильнее смещение. Следовательно, последующий историк, читающий этот текст , получит искаженное представление о реальных событиях . Как поступает этот историк в таких случаях, если он реалист (а не конструктивист)? Естественно, он знакомится с другими текстами — отпечатками этих же событий и, прежде всего, альтернативными, в которых подбор доступных очевидцу фактов обратный первому: например, если автор одного первоисточника, исходя из личных идеологических симпатий, выпячивает одни факты, затушевывает другие и умалчивает о третьих, то автор другого первоисточника с противоположной идеологической ориентацией поступает как раз наоборот. Модель такой ситуации такова: .

Чем больше изучит текстов историк-реалист, тем больше будет объем достоверного знания об интересующих его событиях: . Таким образом, из многолепесткового цветка (историческая реальность и ее текстуальные отображения) ему доступна будет как достоверная информация (кольцо ), так и недостоверная (другое кольцо ), т.е. , а часть достоверной (центр ) будет недоступна.

Вопрос: можно ли установить объективную истину в таких условиях? («новоинтеллектуалы», как известно, ее отрицают) иными словами, можно ли при определенном и всегда сопутствующем дефиците достоверной информации о тех или иных событиях, тем не менее, утверждать, что происходило на самом деле, как и почему?

Ответ: конечно, можно. Если историк-реалист, реконструирующий эти события, обладает как максимум пониманием всеобщего хода вещей, т.е. всего исторического процесса в целом, или как минимум пониманием более общих объемлющих процессов, в которые эти изучаемые события входят как часть. Иными словами, если историк обладает выработанной в процессе изучения общих исторических процессов собственной концепцией — цельной системой взглядов на эти процессы, способом их трактовки, т.е. более общей системой описания, нежели системы описания  очевидцев этих конкретных событий.

Эпистемологически, т.е. в познавательном плане, такой историк находится в выигрышной ситуации по сравнению с очевидцами. В семантической логике положение первого известно как ситуация Тарского, а вторых — ситуация Геделя.

По теореме Геделя о неполноте любые описания очевидцев в принципе не могут быть полными и непротиворечивыми, поэтому в их текстах (а текст — это замкнутая языковая система) всегда будут иметься предложения (высказывания), которые и недоказуемы и неопровержимы одновременно. Иными словами, будь те очевидцы семи пядей во лбу и абсолютно беспристрастны, все равно непротиворечиво описать события они не смогут в силу собственной погруженности в эти события, так как в такой ситуации в принципе невозможно адекватное описание событий. Это и есть ситуация Геделя.

Об этом же, но несколько иначе говорит и теорема Тарского в семантической логике: никакая языковая система не располагает средствами, достаточными для самообъяснения (описание событий — это есть их самообъяснение), но объяснение можно найти в метасистеме, т.е. в системе, объемлющей предыдущую. На простом языке это звучит так: явление можно понять только в масштабе, превышающем это явление.

Переход от одной языковой системы (тексты очевидцев) к другой языковой системе, являющейся метасистемой по отношению к предыдущей (концептуальный нарратив историка), называется переходом из ситуации Геделя в ситуацию Тарского [95].

Понятно, что историк-концептуалист может непротиворечиво описать некие события, имея в своём распоряжении различные, пусть даже и нестыкующиеся друг с другом первоисточники с описаниями этих событий, т.к. он находится в ситуации Тарского по сравнению с очевидцами, которые свидетельствуют об увиденном, будучи в ситуации Геделя. Но следует отметить, что сам историк, в свою очередь, не может непротиворечиво и достаточно полно описать ход тех исторических процессов, в которые сам лично погружен, т.к. находится по отношению к ним в ситуации Геделя. Эти процессы полно и непротиворечиво опишет последующий историк, исследующий более общие исторические процессы по отношению к процессам, описанным предыдущим историком и т.д. Так происходит постижение исторической реальности, той, которую отрицают «новоинтеллектуалы».

Теперь разберем их эпистемологическую стратегию.

У реалистов предметом изучения является «историческая реальность», которая объективно предзадана и реконструируется с помощью достоверного и вероятностного знания. У «новоинтеллектуалов» предметом изучения является сам феномен «текст», поэтому вопрос об «объективной исторической реальности» попросту снимается (выносится за скобки) и исследование сводится к изучению текста как такового.

Единственной реальностью для «новоинтеллектуалов» становится реальность акта чтения, приводящая только к «эффекту реальности», текстуального по своей природе [96]: порожденного взаимоотношениями между элементами текста, а не взаимоотношениями между событиями прошлого и их описанием, внешними относительно текста.

Объективной реальности противопоставляется образ реальности («эффект реальности»), а предметом изучения становится текстуальность этого образа и актуализация его в момент чтения. Сама же первичная историческая реальность игнорируется, либо вообще отрицается.

Проще пояснить на примере. Вот, например, вы смотрите на своего друга и думаете, что видите его, своего друга. В действительности вы видите не друга, а его световой образ, закодированный в структуре световой волны, падающей на сетчатку ваших глаз (т.е. световое поле определенной волны, частоты и фазы, меняющееся во времени, если ваш друг движется). Отраженную от вашего друга световую волну вполне конкретной структуры — вот что вы, собственно, видите, а вовсе не своего друга. Но вы же не отрицаете существование своего друга как объективной реальности? Аналогия здесь такая: ваш друг — это историческая реальность; его световое поле как закодированная волна — это первоисточник как текст с закодированной информацией об этой исторической реальности; ваш рассказ об увиденном или описание — это первый нарратив; рассказ о вашем рассказе или чтение вашего описания — это второй нарратив и т.д… Эффект подобной реальности, переданной таким образом, вам известен из детской игры в испорченный телефон, когда сообщение на входе и сообщение на выходе не имеют между собой ничего общего. Эффект такой же, как в известном анекдоте. Встречаются двое. Первый: «Ты слышал новость? Васька в лотерею «Волгу» выиграл!». Второй: «Слышал. Только не Васька, а Петька. И не в лотерею, а в карты. И не «Волгу», а мотоцикл. И не выиграл, а проиграл». Тем не менее, если все же вернуться к аналогии, актуализация конечной информации действительно порождает некий эффект реальности, но не реконструируемой объективной, которой в данном примере является ваш друг, а виртуальной — вторичной, третичной и т.д., уже никакого отношения не имеющей к первичной реальности, т.е. конкретно к вашему другу.

Таким образом, ход исследования (стратегия) «новоинтеллектуалов» — это виртуализация первичной реальности, т.е. все большее и большее удаление от нее. Стратегии историков-реалистов и «новоинтеллектуалов» противоположны эпистемологически: стратегия первых направлена к объекту исторической реальности, а у вторых — от него.

Историк-реалист сосредоточен на объектной информации, содержащейся в первоисточнике и стремится с помощью своей концепции (из ситуации Тарского) реконструировать объект исторической реальности (путем согласования концептуальной информации и объектной).

Это и есть принцип голографии: если на голограмму с зафиксированной от объекта световой волной (в нашем случае это первоисточник как фактограмма исторической реальности) направить опорную световую волну, когерентную (согласованную) с объектной, то возникнет визуальный образ отсутствующего объекта (в нашем случае концептуальная информация, согласуясь с объектной, т.е. с фактограммой первоисточника, реконструирует картину прошлого, т.е. историческую реальность).

Голограмма — это всего лишь плоская пластинка, однако она содержит в себе всю визуальную информацию об окружающем ее объемном мире, т.е., являясь частью системы, содержит информацию о всей системе в целом. Об этом же говорит и теорема Лапласа: если известно распределение поля на замкнутой поверхности, то известно распределение поля внутри нее. Здесь важен выход в новое измерение, т.е. если известна информация на 2-мерной поверхности, то известна вся информация в 3-мерном пространстве, окруженном этой поверхностью.

Вывод: и системный анализ, и теорема Лапласа, и принцип голографии утверждают возможность реконструкции исторической реальности на основе ограниченного количества достоверной информации [97].

Но при всей оптимистичности вывода и при всем достаточно убедительном его позитиве ситуация в мировой историографии глубоко пессимистична, а вирус нигилизма поразил ее всерьез и надолго. Негативные последствия постструктуралистского удара — это всего лишь частное проявление более общего и еще более разрушительного постмодернистского удара по всей западной культуре, по целой ее эпохе, которую в научных кругах на Западе условились называть модерном [98]. Что касается отечественной историографии, то избежать этого удара ей вряд ли удастся. Постмодернистский вирус нигилизма уже начал свое разрушительное действие, а каков ее иммунитет против этого вируса, покажет время. Отечественные лингвисты и философы достаточно хорошо изучили эту «чуму» нашего времени. Очередь за историками. Итак, что же это за болезнь такая, которая на Западе приняла характер опустошительной эпидемии?

Постмодерн — это мировоззрение информационного общества, характерными чертами которого являются плюрализм, эклектизм, фрагментарность, изменчивость, хаотичность, ирония, симуляция, неопределенность [99]; но главное в постмодерне — это установка на невозможность описания мира как некого целого с помощью каких-либо общих теорий, претендующих на истинное, единственно верное знание о действительности.

Новояз постмодерна мистифицирует все понятия, вкладывая в них противоположный изначальному смысл, в результате чего происходит «исчезновение реальности», ее виртуализация, т.е. можно грабить, бомбить, эксплуатировать, а всемогущий новояз  произведет всю необходимую виртуализацию этих реальных явлений в мистифицированные «победы», «прогрессы», «миротворческие акции», «гуманизации», «защиту демократии» и т.д., а это и есть симуляция реальности, что в нашу эпоху превратилось в тотальное явление. Образ объекта реальности формирует информация, существующая в рамках определенных дискурсивных практик, сформированных определенной культурной традицией, в нашем случае, буржуазной традицией Запада. Плюрализм без берегов, т.е. бесконечность интерпретаций покрывает реальное зло, «гримирует» его в добро и тем самым детерминирует его беспредел. Поэтому критерий «истины» в постмодерне напрямую связан с инверсионными возможностями новояза в преобразовании смысла, а степень ее размытости, т.е. амплитуда колебания «истины» вокруг изначального смысла (диапазон изоморфных смыслообразований), зависит от степени развития пиаротехники и степени совершенства информационной мистификации, т.е. манипуляции с сознанием реципиента СМИ, проще говоря, с мозгами телеприсоски.

Как особое мировоззрение постмодерн возник на основе постструктуралистских и деконструктивистских эстетических практик. В свою очередь, постструктурализм возник на основе структуралистских практик модерна и явился реакцией на все позитивистские представления модерна о природе человеческих знаний. По своей сути он стал выражением самого радикального эпистемологического отрицания всех истин, установок, убеждений и принципов модерна и прежде всего принципа логоцентризма как стремления во всем найти порядок, смысл и во всем отыскать первопричину. Эпистемологическая энтропийность, связанная с диссипацией смысла, и борьба с империализмом рассудка — это основное содержание всех методологических установок постструктурализма. Болезненная зацикленность на иррационализме, неприятие целостности, маниакальное пристрастие ко всему нестабильному, неопределенному, противоречивому, фрагментарному и случайному — это основные его характеристики.

Постструктурализм в историографии с подачи «новоинтеллектуалов» стал широко применять метод деконструкции при исследовании исторических текстов, суть которого в обнаружении неких «скрытых смыслов», ускользающих как от читателя, так и от самого автора, этаких остаточных рудиментарных смыслов, неосознанно внедренных в текст вместе с речевой практикой прошлого в форме мыслительных стереотипов автора, которые, в свою очередь, тоже деформируются под прессом речевых стандартов, принятых в то же время. В результате взаимовоздействия ментальных и языковых стереотипов в тексте возникают логические неразрешимости (разумеется, скрытые!), когда автор, конструируя свой текст, думает, что он описывает или доказывает одно, а на самом деле описывается и доказывается совсем другое, иногда и вовсе противоположное [100]. Выявить вот такие скрытые противоречия и сделать их предметом своего анализа — это и есть задача историка-постструктуралиста (а точнее, историка-латентолога). Иными словами, все, что явно высказано в первоисточнике, совершенно не интересует такого историка — слон сам по себе ему не интересен, а вот блошки-мошки, точнее, поиски следов их укусов или следов их обитания на теле слона — это увлекательнейшее занятие, особенно если нет и не было ни блошек-мошек, ни следов от них! Действительно, что может быть более захватывающим, чем обнаружить «на невиданных дорожках следы невиданных зверей» и построить там (у постлукоморья) свою собственную «избушку на курьих ножках» да посадить аппетитную русалку на ветвях раскидистой и развесистой клюквы.

С точки зрения модерна (более конкретно, с точки зрения реалистов) продукция «новоинтеллектуалов» — это самый настоящий жмых, из которого выжаты все ценные для потребителя соки, являющиеся основным содержанием изначального продукта. Например, семена подсолнечника под прессом лишаются своего основного и самого ценного компонента — подсолнечного масла — и превращаются в бросовый продукт — макуху. Ясно, что это неудобоваримый для потребителя продукт. Правда, его можно смешать с карамельной массой, сбитой с пенообразующим веществом, и получить суррогат, фальсифицирующий халву. Но и это затратно, т.к. карамель содержит дорогостоящий и ценный продукт — сахар. Вот если этот сахар тоже заменить суррогатом, неким подобием сахара, то это уже будет получше с точки зрения постмодернистского товаропроизводителя.

Именно так и поступают «новоинтеллектуалы». Но именно так и сама эпоха постмодерна выбрасывает на рынок для постмодернистского потребителя всевозможные суррогаты, например, «дерридизированную» колбасу из картона, сои и ароматизаторов, имитирующих запах настоящей колбасы [101].

Читатель, воспитанник модерна, может насторожиться: «Что за стиль изложения? Сравнения, метафоры, шутки, ирония! Все это больше напоминает литературную критику или публицистику, чем научный дискурс!». Если он так просто подумает, то ради Бога и сам Бог ему тут судья; если же он выразит свое сомнение вслух, то уже может попасть не только впросак, но и капитально сесть в лужу. Но и это в общем-то полбеды. Вот только не приведи его Господь высказаться в обществе матерых постструктуралистов — его тут же поднимут на смех, уличат в невежестве, а общекультурное его развитие идентифицируют где-то на уровне между «чайником» и «лохом», что равнозначно статусу «текстуально ограниченного» человека, т.к. в сумме текстов, составляющих самосознание такого читателя отсутствуют эпохальные постструктуралистские тексты.

Дело в том, что согласно постструктуралистской теории нарратива (а это один из хитов постмодерна) мир может быть познан только в форме литературного дискурса, ибо он открывается человеку лишь в виде истории, рассказов о нем (даже физики рассказывают нам истории о виртуальных частицах, о тахионах, «черных дырах» и т.д.). Такие маститые теоретики-нарративисты, как Ж.-Ф. Лиотар и Ф. Джеймсон, утверждают, что язык независимо от сферы своего применения всегда художественен, т.е. всегда функционирует по законам риторики и метафоры, ибо мышление человека художественно в принципе, а поэтому и любое научное знание существует не в виде строго логического изложения — исследования своего предмета, а в виде более или менее художественного произведения, художественность которого просто не осознавалась раньше, но которая только одна и придает законченность знанию [102].

Что же касается такой науки, как история, то она, по утверждению американского историка-постструктуралиста Хейдена Уайта, всегда оформляется в виде определенного сюжетного модуса, например, в виде романса, трагедии, комедии и сатиры, и, более того, сама историография как таковая только и может существовать исключительно в этих жанровых формах [103]. Причем такое постструктуралистское представление о художественности любой формы деятельности человека имеет тенденцию к универсализации, что совершенно не в духе постмодерна: например, даже в социальной психологии получила признание концепция Кеннета Мэррея, что человек строит свою личность по канонам художественного повествования типа романса, комедии, сатиры и трагедии [104].

Грешок универсализма в среде его хулителей очень симптоматичен и даже забавен. Ведь если к постструктуралистам применить их же собственный метод деконструктивистской критики, то в их дискурсах можно обнаружить такие же неосознаваемые ими мыслительные стереотипы, доставшиеся им в качестве наследия от эпохи модерна, причем взаимовоздействие этих рудиментарных стереотипов с языковыми клише той же эпохи приводит к возникновению в их дискурсах внутренних логических тупиков, когда постструктуралисты, думая, что отстаивают концепцию постмодерна, отрицая при этом принципы модерна, на самом деле их же и утверждают.

Отвергая любую обобщающую теорию, претендующую на логическое обоснование закономерностей реальности, постструктуралисты, тем не менее, создали свою собственную универсальную теорию нарратива с универсальным принципом художественности любого текста из любой области знаний. Да и сам концепт текста приобрел универсальный характер: человек — сумма текстов, культура — массив специфичных текстов, мир — бесконечный текст или просто «космическая библиотека».

Утверждая деконструктивизм в качестве одной из концепций постмодерна, постструктуралисты, тем не менее, конструируют свою реальность, пусть виртуальную и плюралистическую, но все же некую реальность, сохраняющую подобие объективной реальности и создаваемую опять-таки модернистским принципом конструктивизма. Одним словом, модернистских рудиментов, атавизмов и предрассудков более чем достаточно в «новоинтеллектуальных» дискурсах постструктуралистов.

Но все это мелочи в сравнении с абсолютно негативным содержанием всего проекта постмодерна в целом. А это, во-первых, тотальный плюрализм в качестве троянского коня в стане приверженцев модерна, а также в качестве разобщения неофитов постмодерна и превращения их в легко манипулируемую генерацию симулякров; во-вторых, фрагментарная, иррациональная и эклектичная эпистема в качестве разжижителя мозгов как староверов, так и неофитов; в-третьих, максимизация энтропии всех накопленных модерном знаний в качестве унификации и зануления общей культуры; в-четвертых, отрицание всех принципов классического рационализма в качестве промывки мозгов; и в-пятых, сам новояз постмодерна с его нонселективным [105] принципом дискурса в качестве мистификации и последующей манипуляции массой симулякров, т.е. виртуализированных телеприсосок и других ходячих придатков к интерсетке и к унитазу. Все вышеизложенное реально воспринимается как интеллектуальный вандализм, и только лишь новояз постмодерна может все это представить как новую познавательную стратегию, парадигму, эпистему, паттерн и т. д. из той же колоды.

Заключение a la cui prodest. Постмодерн — это либо проект создания мировоззренческого хаоса, т.е. искусственный феномен, либо мировоззренческая проекция неустойчивого переходного состояния человечества, т.е. естественный феномен. Истина, как всегда, посередине: что-то возникло естественно, что-то искусственно, а кое-что естественное поправляется искусственно нужным образом и в нужную сторону. Конечно же, постмодерн органично вырос из модерна, но вот безраздельное его господство в стратегически важных местах, откуда осуществляется самое эффективное его внедрение в общественное сознание с подавлением всех других мировоззренческих проектов, — это далеко не случайное явление. В качестве искусственно навязываемого суррогатного мировоззрения постмодерн является удобным ментальным климатом, в котором очень легко делать погоду, чтобы в результате неизбежного перехода человечества в качественно новое состояние остаться на плаву. Сценарий очень примитивен: посеяв мировоззренческую смуту, естественную самоорганизацию человечества свести к режиму управляемого хаоса, чтобы в нужный момент и в нужном месте внедрять нужные параметры порядка, в соответствии с которыми выстроятся все структуры будущей «глобальной деревни» с пахарями, бурмистрами и паразитариями. Сценарий примитивен, чего нельзя сказать о средствах его осуществления: в руках самозванных глобализаторов не только мощные технические средства, но и самое мощное информационное оружие массового поражения — проект постмодерна.

Имея в виду все вышесказанное, нельзя переоценить степень сложности задач, стоящих перед отечественной социальной историей в целях возрождения ее методологической традиции. С тектологической точки зрения мировая среда для Российской цивилизации чрезвычайно агрессивна, причем агрессивность день ото дня возрастает, и связано это главным образом с усилением процессов западнизации, атомизирующих, дробящих, фрагментирующих, хаотизирующих мировую среду. С разрушением защитных механизмов в межцивилизационных взаимодействиях эти губительные для нашей цивилизации процессы стали «родными», что естественно только усилило тенденцию плюрализации, релятивизации и «лилипутизации» отечественной методологии. Ее же «воскрешение» требует тенденций совершенно обратных (образно говоря, воскрешения расчлененного богатыря, или свифтовского великана). В условиях постмодернизации отечественной научной мысли это сделать трудно, поскольку создание единого теоретико-методологического пространства с точки зрения «завернутого» в постмодернизм «стивы» аналогично попытке создать perpetuum mobile. Рассогласованный, фрагментированный постмодернистский стереотип мышления считает такие попытки просто нелепыми, а «непрошеных доброхотов», старающихся упорядочить сознание «продвинутого стивы», поднять его методологическую культуру с эклектичного уровня на целостный, соответствующий состоянию современной научной мысли, — закостенелыми ортодоксами, «реликтами» канувшей в Лету эпохи, что-то вроде староверов-фанатиков или махровых фундаменталистов. Но, как бы это трудно ни было, все же необходимо, во-первых, возродить отечественную познавательную традицию на базе всей теоретико-методологической «патристики», во-вторых, наладить ее воспроизводство (как минимум в университетах и как максимум во всех вузах) и, в-третьих, создать сеть научно-исследовательских учреждений, занимающихся исключительно теоретико-методологическими разработками в русле отечественной познавательной традиции. Что же касается взаимодействий с зарубежными когнитивными технологиями, то в целях методологической безопасности должны быть задействованы тектологические механизмы положительного и отрицательного подборов, в результате чего отечественная методология будет обогащаться полезными зарубежными разработками, а теоретическая мысль, в частности социоисторическая, будет создавать теории в русле отечественной традиции, но с учетом зарубежных, т.е. не базируясь, к примеру, на европоцентристской методологии, но принимая во внимание европейские когнитивные установки и европейские интерпретации. Именно таким образом и будет соблюдена методологическая адекватность как «изнутри», так и «снаружи».

Преобладание «чужого зрения» — это главный недостаток отечественной историографии в отличие от европейской, у которой все наоборот. Здесь, как и везде, нужна мера: умеренная самоидентификация изнутри в сочетании с умеренной самоидентификацией снаружи дают аутентичную идентификацию.

В силу вселенской отзывчивости нашей культуры в целом и научной мысли в частности отечественная методология в отличие от отечественной историографии уже в период своего расцвета, в «золотой век», была полностью лишена вышеуказанного недостатка. В ней все соразмерно: и чужое полезное позаимствовано, но и свое доморощенное не забыто. Структурный анализ совокупной отечественной методологии, взятой за полуторавековой период своего существования, показывает, что она представляет собой не просто богатейший комплекс разрозненных теоретико-методологических разработок, а взаимосвязанную, цельную, органичную, самодостаточную и поистине универсальную систему методов с огромным творческим потенциалом всей своей концептуально-теоретической базы. Комплексная отечественная методология, начиная с середины XIX в. и по сегодняшний день, по степени плодотворности, эффективности и достаточности для реконструкции исторического прошлого значительно превосходит эклектичную европейскую методологию, что дает нашим историкам, работающим в русле отечественной традиции, преимущество перед западными в возможностях построения цельной картины глобального исторического процесса любых пространственно-временных масштабов. Это говорит о несомненно более высокой культуре методологического мышления отечественных «ученых-фундаменталистов», что касается прежде всего выдающихся представителей нашего «золотого века», задавших как эпистему, так и парадигму обоих направлений в социальной истории: антропологическое и социологическое. Причины такой высокой культуры мышления, как и причины самого феномена «золотого века», следует искать в особенностях характера российского суперэтноса, когнитивные стереотипы которого есть результат взаимосвязанных генетических и культурных процессов. Существует глубокое отличие в эпистемологических императивах, определяющих тенденции и специфику мышления наших и европейских мыслителей. Проще говоря, смысловые и ценностные ориентации отечественных историков (соборность, вселенскость, универсализм, космизм, симфонизм, синтез, целостность, монизм) кардинальным образом отличаются от соответствующих ориентаций западных ученых (индивидуализм, европоцентризм, атомизм, антропоцентризм, структурализм, анализ, дихотомия, плюрализм), что не только указывает на явную зависимость западной общетеоретической мысли от нашей отечественной, начало чему положил «золотой век», но и позволяет различить более глубокую зависимость, начиная с того же исторического времени, — включенность западного когнитивного процесса в наш отечественный. Если воспользоваться терминологией неолиберального экоглобализма, то отечественный когнитивный процесс можно назвать «главным», а западный — «дополняющим». Несмотря на два сильнейших кризиса в эволюции отечественной методологии, такое положение сохраняется и поныне, даже в условиях постмодернистской экспансии.

Требует разъяснения «парадокс» предопределенности в отставании западной научной мысли от нашей отечественной, так как якобы на самом деле все обстоит как раз наоборот. Дело в том, что, являясь параметром внутриэтнической микроэволюции, стереотип мышления среднестатистического представителя российского суперэтноса имеет явный когнитивный приоритет по сравнению с таким же внутриэтническим параметром среднестатистического европейца, т.е. речь идет о вполне определенных познавательных преимуществах одного способа мыслить над другим, которые в обобщенном виде выражаются в превосходстве целостного мышления над фрагментарным, калейдоскопичным мышлением (вполне уместна аналогия в сопоставлении нормального зрения и близорукого). Такое положение вещей на ментальном уровне заведомо предопределяет тенденцию опережающего развития когнитивного процесса и на культурном уровне. Но поскольку вышеупомянутая предопределенность — это феномен всего лишь внутриэтнической микроэволюции, т.е. ее природа имеет всего-навсего психоментальный и генетический характер, то во внешней макроэволюции этноса эта предопределенность может как проявиться, так и нет. Проще говоря, речь идет о способностях и об условиях (подобно зернышку, которое обладает способностью стать колосом, но при определенных условиях им становится, при других превращается в его чахлое подобие, а при особо неблагоприятных условиях вообще не прорастает). Вот почему такая историческая индивидуальность, как этнос, обладая внутренними, присущими только ему (имманентными) преимуществами в сравнении с другими этносами, при одних условиях, благоприятных, эти преимущества реализует, а при других условиях, неблагоприятных, либо реализует их не в полной мере и будет влачить «дополняющее» к другим культурам существование, либо совсем исчезнет с исторической сцены. Это банально.

Известна этногеографическая специфика развития российского суперэтноса. В глубину лезть необязательно, так как для прояснения «парадокса» достаточно вспомнить мысль В.О. Ключевского: западные этносы заимствовали более развитую античную культуру, что дало им возможность интенсивно развиваться и без того в более благоприятных географических условиях, чего не скажешь о российском суперэтносе, развивавшемся в то же самое время экстенсивно и среди более отсталых в культурном отношении этносов. География Земли ограничена, поэтому ясно, что экстенсивный путь развития рано или поздно должен смениться интенсивным. Точка поворота пришлась на петровское время, и культурное развитие российского суперэтноса уже в «золотой век» было необычайно высоким (западные культурологи считают его третьей вершиной после Античности и Возрождения), но не достигло своего апогея. «Культурное взаимодействие» между Российской цивилизацией и Западной в конце XIX — начале XX вв. чуть не закончилось для России цивилизационной катастрофой, но европейский капитализм не привился на российской почве: уже на ментальном уровне произошло отторжение всех его «ценностей». В советский период со стороны идеологизированных властей были определенные усилия коренным образом сменить культурные одежды Российской цивилизации и пропустить всю научную мысль через фильтр идеологии, в частности загнать методологию исторической науки в узкий коридор истмата. Тем не менее, впечатляющие успехи советской науки говорят о том, что отечественный когнитивный процесс и в этих вроде бы неблагоприятных условиях продолжил свое бурное развитие (кстати, продолжает его и поныне, даже несмотря на то, что в постсоветский период, уже со стороны неолиберал-глобалистов, предпринимаются всевозможные попытки «вырвать жало у России», т.е. уничтожить нашу науку, либо сменить ее статус на «дополняющий» к якобы «ведущему» западному). Таким образом, нужно просто различать предопределенность, коренящуюся в архетипе этноса, и ее историческую реализацию, зависимую от конкретного историко-культурного хронотопа, как локального, так и всеединого (т.е. от конкретного пространственно-временного момента исторической реальности).

Феномен постмодерна — следствие ущербного и в этом смысле «уникального» архетипа западных этносов. Плюрализм без берегов — это, как известно, фирменный знак постмодерна. Но плюрализм — это не просто обывательские представления о равноценности любых мнений, а  целое, причем сугубо западноевропейское, мировоззрение, выросшее на базе концепции, согласно которой действительность представляет собой множество самостоятельных изолированных сущностей, несводимых во что-то единое. Но такой феноменально поверхностный плюрализм абсолютно противоположен нашему глубинному пониманию мира как всеединства всех этих самостоятельных, но не изолированных сущностей. В тектологии А.А. Богданова описаны три типа целостности: организованный тип (когда целое больше суммы своих частей), нейтральный тип (когда целое равно сумме своих частей) и дезорганизованный тип (когда целое меньше суммы своих частей). Преимущественно аналитический характер западноевропейского мышления неизбежно заводит в тупик общий познавательный процесс. Постмодерн уже был предопределен «уникальным» европейским стереотипом мышления: одна только его «дурнобесконечная» дихотомия (деление целого на две части, затем каждой части еще на две и т.д. до бесконечности) уже программирует этот тупик, т.е. такая дихотомия мышления обладает внутренней способностью не только затормозить познавательный процесс, но даже остановить его, так же как она затормозила бег Ахиллеса и остановила полет стрелы в апориях Зенона. Понятно, к какому типу «организации» относится когнитивный западноевропейский стереотип мышления. Так же понятно, чей стереотип является «дополняющим», т.е. что во что включено. Проще говоря, наш стереотип мышления своей синтетичностью, цельностью и универсальностью объемлет западноевропейский, т.е. включает его в себя так же, как и 1,2 включает в себя 0,8 (образно говоря, изучая объективное целое 1, наше синтетическое мышление производит познавательное 1,2, а западное аналитическое производит 0,8). Наша познавательная стратегия в изучении некой объективной целостности, помимо обретения знаний о ней как о самостоятельной сущности, нацелена на получение синтетических знаний о ней как о включенной в мир, в окружающую среду или как минимум в объемлющую ее другую целостность; т.е. когнитивный вектор нашей стратегии направлен из познавательной ситуации Геделя в ситуацию Тарского: из знания G получаем знание T, большее знания G. Западноевропейская познавательная стратегия «измельчающего», «дурнобесконечного», перманентного анализа той же объективной целостности направлена на получение аналитических о ней знаний из знаний об составляющих ее элементах, т.е. исследование замыкается в ситуации Геделя, а когнитивный вектор направлен на дальнейшую «геделизацию» познавательной ситуации, когда в целях получения неполного, недоопределенного, противоречивого знания G об исходной объективной целостности анализируются ее составные части во вторичных уже ситуациях Геделя с получением частных, еще более неполных, недоопределенных и противоречивых знаний g, совокупность которых меньше знания G. К вышесказанному следует добавить, что в силу необыкновенной восприимчивости нашей культуры, ее внутренней открытости к познанию других культур, исторически сложилось так, что наша традиционная познавательная стратегия дополнилась западноевропейской, что еще на порядок увеличило совокупную мощь нашего способа познания и, следовательно, познавательный потенциал нашей теоретико-методологической базы. Бесплодный нарциссизм западноевропейской культуры, известный как европоцентричность, ограничивает возможности западноевропейской познавательной стратегии, ущербность которой более менее восполняется «скрытой приватизацией» наших научных достижений (не освоением нашей познавательной стратегии, а либо частичным присвоением ее результатов, либо эксплуатацией самих носителей этой стратегии по схеме «Ксанф—Эзоп»). Таким образом, наша познавательная стратегия включает в себя западноевропейскую, что и предопределяет отставание западной научной мысли от отечественной, ее зависимость от нашей и т.д. Суть же «парадокса» в следующем: интеллектуально Ксанф зависит от Эзопа, но исторически сложилось так, что Эзоп — его раб, иными словами, интеллект Эзопа включает в себя интеллект Ксанфа, но интеллект Эзопа — частная собственность Ксанфа.

Что же касается плодотворности отечественной теоретико-методологической базы, то это еще более очевидная вещь, если весь комплекс отечественных методологических разработок собрать воедино, а затем по достоинству оценить весь его совокупный когнитивный потенциал. Сравнение нашей универсальной и полностью укомплектованной методологической системы с разрозненной западной методологией в силу вышеописанной включенности заведомо будет не в пользу последней. Результат будет такой же, как в известной народной шутке: «англичане из стали блоху сделали, а наши туляки ее подковали да им назад отослали». Это так же банально, как русские портянки функционально «включают» в себя европейские носки, а не наоборот.

Начиная с «золотого века», совокупная отечественная методология синтезировала целый комплекс подходов, отдельное применение которых впоследствии породило не только самостоятельные социально-исторические дисциплины (история повседневности, история ментальностей, урбан-история, история цивилизаций, микро- и макроистория), но и целые трансдисциплинарные направления — антропологическое (культурантропология И.Е. Забелина, Н.И. Костомарова, Н.Я. Данилевского и В.О. Ключевского, теоантропология Л.П. Карсавина, космоантропология Н.Ф. Федорова, К.Э. Циолковского, А.Л. Чижевского и В.И. Вернадского, геоантропология Л.Н. Гумилева, палеоантропология Б.Ф. Поршнева, сравнительная антропология Б.А. Рыбакова и Ю.Д. Петухова), социологическое (историческая социология М.М. Ковалевского и Н.И. Кареева, теория торгового капитала М.Н. Покровского, социокультурная динамика П.А. Сорокина, логическая социология А.А. Зиновьева) и синергетическое (тектология А.А. Богданова, теория ноосферы В.И. Вернадского, теория микроэволюции на базе принципа биоусилителя Н.В. Тимофеева-Ресовского, теория алгоритмов развития биосистем Н.Н. Моисеева, многофакторный подход и компьютерное моделирование в современной теоретической истории).

Комплексная отечественная методология способна наиболее полно реконструировать исторический процесс любого масштаба, что даст российскому суперэтносу достаточные возможности для самопознания с последующей исторической самоидентификацией, являющейся необходимым условием для его дальнейшего саморазвития. А это сейчас чрезвычайно важно, ибо перед российским суперэтносом стоит дилемма: либо он сам будет вершить свою судьбу, либо за него это сделают другие.

Постмодерн — это кризис исключительно западного, а не отечественного научного мышления. С точки зрения тектологии кризис — это смена организационной формы комплекса. В этом аспекте постмодерн — это извечное состояние западной научной мысли, что-то вроде морфологического когнитивного инварианта европейской познавательной традиции, начиная с субъективных колебаний материалиста Локка, субъективного идеализма Беркли, Юма, кантианства, неокантианства, феноменологии, герменевтики, психоаналитических спекуляций и кончая «постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистским комплексом» [106] неполноценности. Об этой неполноценности когнитивного стереотипа «западоидов» деликатно, но откровенно высказался М.Н. Покровский: «Но какое мы имеем право утверждать, что наши чувства нас не обманывают? Что видимое нами через окно есть подлинно сама действительность, а не какой-либо систематический мираж? Если вы зададите такой вопрос человеку “здравого смысла”, он с соболезнованием покачает головой, пощупает ваш пульс и посоветует на первый случай водолечение. При этом утешит вас, что это еще ничего, бывает, что и выздоравливают. Но история европейской философии за последние два века показала, что болезнь неизлечима. Со времен Локка философская мысль стоит перед вопросом: что такое познание и что мы, собственно, познаем? И в результате двухсотлетней работы она пришла к выводу: мы ничего не знаем, кроме того, что есть в нас самих, — наших ощущений и их бесконечно разнообразных и бесконечно сложных комбинаций. Действительность есть только наше представление. Мир есть совокупность наших “переживаний”» [107]. В силу все той же неполноценности ни один из западных «имманентов» так и не осмелился подняться на вершину субъективного идеализма и занять там королевский престол солипсизма [108]. Очень близко «подползали» к нему Беркли, Мах, Шуппе и ранний Витгенштейн, но полными и откровенными солипсистами так и не стали в силу нелепости этой позиции [109]. Но еще Аксентий Иванович Поприщин писал в своих психоментальных записках: «На престоле должен быть король. «Да», говорят, «нет короля» — не может статься, чтоб не было короля. <…> Король есть, да только он где-нибудь скрывается в неизвестности». Как всегда, Аксентий Иванович оказался прав: действительно, король есть. Более того, он всегда был, есть и будет, ибо свято место пусто не бывает. На престоле восседал и восседает тот невидимый, но властвующий над европейскими умами разрушительный дух отрицания, дух неверия, который последовательно шаг за шагом уводил европейскую мысль в бездну крайнего индивидуализма, в бездну вседозволенности. Этот дух нигилизма сначала подорвал веру в Бога, породил безбожие, подменил веру в Бога верой в Разум и, исчерпав все возможности этой ступени падения, перешел к следующему разрушительному этапу: в наше время завершается заключительный акт первой стадии нигилизма — отчуждение от Бога — и совершается переход к следующей стадии — отчуждение от Разума. Сегодня уже подрывается вера в Разум, и орудием этого тотального терроризма против человечества является постмодерн. На наших глазах происходит «веселый» переход человечества в стадию средневекового обскурантизма. Сейчас все зависит от того, сумеют ли другие цивилизации устоять под натиском западноевропейского вируса нигилизма. Размышляя над судьбой России, русский мыслитель К.Н. Леонтьев, труды которого являются бесценным вкладом в нашу теоретико-методологическую «патристику» [110], еще в конце XIX века предсказывал, что начавшиеся в Европе процессы эгалитаризации и либерализации сформируют особый тип европейцев, самоуверенных и заносчивых филистеров; демократизация жизни и умов неизбежно закончится «господством среднего класса», т.е. «людей-одномерков», «однородного ума, счастливых, не слишком много работающих», приведенных «эгалитарным прогрессом» «к одному знаменателю» [111]; возникнет «средний человек», ориентированный на сиюминутные потребности, на бесконечное отстаивание своих прав и свобод, природы и сути которых он не знает; этика такого филистера будет свободна от всяких религиозных начал, а чувство собственного достоинства будет соразмерно накопленному материальному богатству. Процессы «упростительного смешения» наций, сословий, людей, согласно Леонтьеву, имеют естественноисторический характер (а согласно Богданову, — следствие отрицательного подбора): «Запад, сознательно упрощаясь, систематически смешиваясь, бессознательно подчинился космическому закону разложения» [112] (именно дух нигилизма как главный эпистемологический западноевропейский императив структурирует в западноевропейской культуре механизмы отрицательного подбора). В силу экспансионистского характера Западной цивилизации разрушительного межцивилизационного взаимодействия с ней Россия избежать не сможет. Поэтому, как считает Леонтьев, «относительно России представляется немедленно два исхода: или 1) она должна и в этом прогрессе подчиниться Европе, или 2) она должна устоять в своей отдельности». Первый исход — это ассимиляция с утратой собственной культуры, т.е. исчезновение Российской цивилизации. Второй исход — сохранение Российской цивилизации, но для этого, по мысли Леонтьева, «надо крепить себя, меньше думать о благе и больше о силе… будет сила, будет и кой-какое благо… так или иначе, для России нужна внутренняя сила; нужна крепость организации, крепость духа дисциплины». Причем вся эта силовая атрибутика необходима России при любом силовом раскладе Запада: 1) «если новый федеративный Запад будет крепок, нам эта дисциплина будет нужна, чтобы защитить от натиска его последние охраны нашей независимости, нашей отдельности» и 2) «если Запад впадет в анархию, нам нужна дисциплина, чтобы помочь самому этому Западу, чтобы спасать и в нем то, что достойно спасения» [113].

Мысль Леонтьева ясна: высокого культурного иммунитета еще недостаточно для безопасности России, в условиях нарастающей агрессивности Запада она просто обязана иметь высокий оборонный потенциал. Поэтому «культурный» межцивилизационный контакт между Западом и Россией, по мысли Леонтьева, будет иметь прежде всего характер силового взаимодействия. Дух нигилизма, антропоцентричность, с одной стороны, и дух всеединства, социоцентричность, с другой стороны, — вот альтернатива глобальных социоисторических процессов, предсказанных Леонтьевым еще в конце XIX века. По существу, великий мыслитель предсказал бифуркационный момент в мировой истории, после которого глобализация всех мировых процессов будет протекать по двум проектам: в основу одного положена модель культуры кантовского типа, т.е. западный вариант глобализации, а в основу второго — модель культуры Федоровского [114] типа, т.е. российский вариант глобализации. Первая модель базируется на ограниченных возможностях человеческого разума и неограниченных возможностях прогресса, идеал которого — «дать участие всем как в производстве предметов чувственного удовольствия, так и потребления их» [115]. Вторая модель основывается на безграничных возможностях человеческого познания и действия, чем преодолевается ограниченность и тупиковость первой модели. Первый проект представляет собой «развертку» в глобальных масштабах внутрицивилизационного западного проекта, историческая реализация последнего имела, в свою очередь, ближайшую бифуркационную точку — возникновение кантианской системы мировидения: именно кантианство в совершенстве отладило механизм самокодирования «западоидов», т.е. сыграв роль внутрицивилизационного кода, кантианство тем самым определило тенденцию западного культурогенеза, проще говоря, создало вполне определенную тотальную технологию воспроизводства западной культуры. После Реформации именно кантианство окончательно «завернуло западоида на самого себя»: мировоззренчески «закрепостило» его «оковами индивидуализма», гносеологически «одарив» его близорукостью и онтологически «закрепив» рознь в качестве естественного и неизбежного для него социального взаимодействия, а борьбу за существование как борьбу между «западоидами» за вещь признало необходимым условием прогресса. Таким образом, «разъединение есть цель прогресса, следовательно, наименьшая степень братства и есть выражение наибольшего прогресса». Более того, «прогресс состоит в сознании превосходства, во-первых, целым поколением (живущими) над своими предшественниками (умершими) и, во-вторых, младшими над старшими» [116]. Таким образом, «их прогресс» — это не только отрицание братства, но и отрицание отечества, т.е. «полнейший нравственный упадок, отрицание самой нравственности… держаться отцовского и дедовского, быть в зависимости от них — что может быть позорнее для прогрессиста!», ибо прогрессист «жертвует душою ради увеличения предметов чувственного удовольствия», более того, «ради увеличения не предметов необходимости, а предметов роскоши» [117]. Таково вкратце существо западного проекта глобализации. Российский проект обращен на преобразование мира, побуждая человечество к совместному действию в обуздании стихийных сил природы, превращая «смертоносные силы в живоносные». В основе российского проекта лежит модель культуры федоровского типа, согласно которой братство, сыновство и отечество есть онтологические основы социального взаимодействия, а его этической основой является супраморализм [118] как безусловная нравственность объединенного человечества — человечества, которое есть, человечества, которое было, и человечества, которое будет. Российский проект нацелен на «замену братоубийственной вражды братским и сыновним единением», на «исполнение общего дела и долга сынов человеческих перед их отцами», на «победу жизни над смертью» [119]. В отличие от западной модели культуры кантианского типа, предполагающей существование мира в виде двух ящиков, белого и черного, и существование мысли только в белом ящике, да и то в качестве представления, российская модель культуры федоровского типа имеет своей основой целостное восприятие познаваемого и неограниченного для познания мира, в котором бытие мысли — не «белоящичное» представление в мозгах кабинетного аутиста, а действительное отражение мира, причем не только пассивное, но и активное отражение, в силу которого человеческая мысль становится фактором мировой эволюции. Проще говоря, российский проект, опираясь на безграничные возможности человеческого познания и действия, предусматривает плодотворный «синтез теоретического и практического разума», т.е. синтез знания и дела, в результате которого человек, осуществляющий этот синтез, становится разумом вселенной. Из двух выше рассмотренных проектов человечеству навязывается тупиковый западный проект. С когнитивной стороны этот проект, как уже отмечалось выше, прошел две стадии «внутрицивилизационного согласования»: 1) теоцентризм был заменен на антропоцентризм «выше пояса»; 2) антропоцентризм «выше пояса» — на антропоцентризм «ниже пояса», т.е. бодицентризм. Судьба кантовской мысли оказалась еще более печальной, чем та, которую констатировал М.Н. Покровский: ее попросту изгнали из белого ящика и загнали в голубой, в котором она действительно превратилась в представление. Могут спросить: что же стало с белым ящиком? Судьба его не менее печальная. Сначала его, т.е. историческую реальность, загнали в текст и заявили, что никаких белых ящиков «не существует вне текста». Затем вытеснили его из текста, объявив, что «не существует ничего и в самом тексте» [120]. Чтобы не было попыток рецидива, так сказать, репатриации, или возврата исторической реальности в текст, уничтожили и сам текст, провозгласив, что вообще «нет текстов, есть только толкование» [121]. В результате всех метаморфоз толкователи переместились в голубой ящик, который полностью заменил белый. Вектор познания западноевропейской теоретико-методологической традиции после долгих блужданий в лабиринтах солипсизма окончательно завел научную мысль в тупик, производя шаг за шагом эрозию смысла, увеличивая его энтропию. Наша теоретико-методологическая традиция, начиная с самых своих истоков, имеет антиэнтропийный характер абсолютно всех своих познавательных установок и абсолютно всех своих познавательных стратегий. Но для того, чтобы осуществился российский проект глобализации, необходимо, во-первых, сохранить аксиологическую вертикаль теоантропоцентризма, с которым согласован познавательный вектор нашей теоретико-методологической традиции, т.е. отстоять разум на своей прежней позиции и восстановить теоцентризм, который по недоразумению в эпоху истмата был упразднен; во-вторых, собрать воедино всю отечественную теоретико-методологическую базу, т.е., в терминологии Федорова, «воскресить» нашу познавательную традицию; и, в-третьих, воплотить эту традицию на практике, осуществив, наконец, всеобщий синтез нетабуированного практического и неусеченного теоретического разума.

 

Исторический синтез

До середины 1980-х годов для гомогенной в дисциплинарном смысле отечественной социальной истории проблемы исторического синтеза не существовало, в рамках схемы конкретного научного исследования М.Н. Покровского, например, она вообще не могла возникнуть. Степень дисциплинарной дифференциации гетерогенной западной социальной истории к этому же времени стала такой, что историки заговорили об энтропии социоистории: неограниченная «фрагментация конкретно-исторических исследований грозила привести к растворению предмета истории и, в конечном счете, к ее дезинтеграции». Как следствие, «в течение длительного времени очень оживленно обсуждалась проблема всеобъемлющего кризиса, отсутствия общих организующих принципов и фрагментации социальной истории» [122]. Поскольку в условиях второго методологического кризиса отечественной социоистории трудности зарубежных и отечественных социоисториков стали общими, то, естественно, такая наболевшая на Западе проблема как исторический синтез стала общей актуальной задачей.

Трудности заключаются в следующем: как интегрировать изучение динамических процессов с изучением статических состояний и как сочленить исследование обобщенных процессов и явлений с исследованием единичного и неповторимого в истории (то есть проблема закономерного и случайного в истории), а также как соединить изучение общественных структур с анализом отдельных событий и исследований индивидуальных биографий [123]. Проще говоря, как соединить «субъективное и объективное, микро- и макроструктуры в человеческой истории» [124]. Иными словами, в среде «завернутых в абстракции» ученых «на полном серьезе» дискутируется проблема синтеза носорога с мотоциклом, или — что, возможно, более понятно для дискутирующих, — как соединить их самих с шаровой молнией. И хотя «чаще всего целостный, тотальный подход оставался лишь декларацией», «недостижимым идеалом», но, судя по публикациям, «на промежуточном уровне» все же изобретался какой-то изолятор между молнией и дискурсантом в «структурах среднего звена, проводящих прямую и обратную связь между ними» [125]. Речь идет о том, что следует четко осознавать, что, собственно, пытаются синтезировать. Дело в том, что мир, который изучает микроистория, и мир, который изучает макроистория, являются историческими реальностями, принадлежащими к разным онтологическим фракталам, к разномасштабным уровням бытия, каждому из которых соответствует свой специфический язык описания. В физике, например, движение такого макрообъекта, как легковая машина, описывается уравнениями Ньютона, а движение такого микрообъекта, как электрон, описывается уравнением Шредингера; решением первых уравнений является траектория с однозначно определенными скоростями и координатами в каждой своей точке, а решением последнего — волновая функция с вероятными значениями скоростей и координат; причем если точно известна скорость электрона, то абсолютно неизвестно, где он находится, и наоборот, если точно известно его положение, то совершенно ничего нельзя узнать о его скорости (принцип неопределенности Гейзенберга [126]). Мир, в котором существует легковая машина, исследуется методами классической физики, а мир, в котором существуют электроны и другие элементарные частицы, — методами квантовой физики. И хотя макромир первой объемлет микромир последних, для элементарных частиц, из которых состоит легковая машина, сама она представляется всего лишь вселенской туманностью наподобие Млечного Пути, причем галактика, составляющая, например, карбюратор, по организации ничем не отличается от галактики самого дискурсанта, сидящего, к примеру, за рулем этого автомобиля. О каком синтезе может идти речь, если методы квантовой физики неприменимы в исследованиях макромира, а методы классической физики — в исследованиях микромира. Следует четко различать объекты исследования и пользоваться соответствующей методологией при их изучении. Другое дело, когда при изучении какого-нибудь конкретного процесса события, протекающие, допустим, в макромире, уступают место событиям, протекающим в микромире, или наоборот. Тогда, описывая процесс, исследователь использует сначала макрометодологию, а затем микрометодологию, в результате чего получается целостная и непрерывная картина изучаемого процесса. Если речь идет о таком методологическом синтезе, то он не просто возможен, а даже необходим для целостного описания сложных процессов в реальном мире, причем неважно, какого рода эта реальность, физическая, историческая или еще какая-нибудь. Касаясь исторической реальности, следует отметить, что в некоторые моменты, нестабильные по социополитическим характеристикам, ход макроисторического процесса круто изменяют уникальные явления микроистории, процессы которой в стабильные времена описываются обычной статистикой. Тогда исторический синтез, понимаемый как совокупный методологический инструментарий для целостного описания такого макроисторического процесса, будет состоять в следующем: для реконструкции этого исторического процесса до момента бифуркации и после используется традиционная методология, а в момент бифуркации — методология синергетики. В пассеистской истории, так сказать, в ретроспективе, обнаружить момент бифуркации нетрудно; методами микроанализа его можно даже растянуть во времени, обнаружить не один, а целую цепочку казусов, предопределивших кардинальный поворот в макроистории. Но в актуальной истории момент бифуркации неопределим, хотя бифуркационное состояние общества самим обществом все же отчетливо воспринимается и определяется им как «смута», «душевные эпидемии» по Федорову, «психопатология» по Булдакову, «перестроечная эйфория» демократическими СМИ, «катастройка» по Зиновьеву, «ползучая контрреволюция» по Демидову или «болезненный зигзаг истории» по Зольникову. Непредсказуемость же самого момента бифуркации отметил и Пригожин: «весь фокус в том, что никто не знает, когда наступает точка бифуркации. Это становится ясно только задним числом» [127]. Западная цивилизация, точнее, «регулятор» этой «цивилизации несовершеннолетних» по Федорову [128], вдоволь «нахлебавшись» этой непредсказуемости с Октября 1917 г., разработал различные технологии коррекции социоисторических процессов с медленным и постепенным изменением сознания общества. Пока все идет как по маслу, но, судя по сугубо частным целям такой «регуляции», непредсказуемости все-таки не избежать. Ее можно избежать, если кумулировать социальную деятельность на решение общей задачи, породив синергию в обществе, а это возможно только при реализации российского проекта глобализации, в основе которого лежит модель культуры федоровского типа.

Итак, исторический синтез — это прежде всего методологический синтез. Что касается последнего, то его нужно разобрать подробнее, так как в условиях дезинтеграции современной социальной истории такой синтез чрезвычайно актуален. Под «“зонтиком” социальной истории» появились такие дисциплины как экономическая история, политическая история, конституционная история, история права, история искусства, история культуры, демографическая история, историческая география, этноистория, историческая экология, психоистория, социально-интеллектуальная история, история социальных движений и революций, история частной жизни и биографическая история, история женщин и гендерная история, новая рабочая история, устная история, локальная история, а «кроме того, многочисленные гибриды, родившиеся от альянса истории с отпрысками прикладной социологии», — «история семьи, история города, история преступности, история образования, история досуга, история детства, история сексуальности, социальная история медицины, социальная история религии и т.д.» [129]. Конечно, Клио всякие нужны, Клио всякие важны; возможно, кому-нибудь и нужна история детского садика «Золотой Ключик», и даже история городской свалки [130], но ведь бесконечная дифференциация по предмету исследования действительно приводит к «размыванию» социальной истории. Необходим обратный процесс — интеграция, которую на теоретико-методологическом уровне могут совершить только комплексный полидисциплинарный подход и синтетическая внутридисциплинарная методология, т.е. применение синтетических методов ряда дисциплин: истории, социологии, психологии (индивидуальной и коллективной), лингвистики, психолингвистики, экономики, этнографии, демографии, географии, биологии, генетики, химии, физики, кибернетики, космологии, математики и еще целого ряда дисциплин в зависимости от исследуемого  исторического объекта, от степени их соответствия объекту и от квалификации ученого или коллектива ученых. По существу, речь идет о двух синтезах. Во избежание «синтетической каши» следует поподробнее осветить этот момент.

Выбор метода аналогичен выбору инструмента. Топором никто не делает скрипок, часов и компьютеров, но великолепно ставят избы и строят деревянные церкви. Микроскопом никто не исследует рельеф планеты, а телескопом — состав красочного слоя на иконе Рублева. Понятно, что, как в случае выбора инструмента, так и в случае выбора метода, требуется соразмерность метода исследуемому объекту.

Можно, конечно, выбрать, например, такую далекую от истории дисциплину, как химия, и объяснить все завоевания викингов в IX-X вв. И действительно, как спокойные и медлительные скандинавы (в анекдотах увековечена скандинавская беседа) могли превратиться в бесстрашных и темпераментных завоевателей? Здесь, действительно, без «химии» не обойтись. Оказывается, едва завидев, к примеру, английские берега, викинги глотали сухой порошок, приготовленный из мухоморов, или «накатывали жбан мухоморовки» — и вперед на штурм туманного Альбиона! Химическое действие порошка, т.е. блокировка охранительных механизмов, активизация двигательных мозговых центров и т.д.,  переводили нормальную психику скандинава в экстремальный режим работы с известными параметрами буйства, бесстрашия, жестокости и т.д. [131] Такой химический по своему происхождению «мухомор-фактор» известен историкам, но нельзя же к нему сводить весь процесс тогдашнего, так сказать, культурного взаимодействия скандинавов с другими европейцами или, по крайней мере, возводить его в доминанту. Это явная передозировка, мамонтизация мухи, если не просто глупость или откровенное жульничество.

Что из вышеизложенного примера следует? Во-первых, что «мухомор-фактор» — один из детерминантов той эпохи, но не главный, не эпохообразующий в целом, а только частный и сопутствующий; он может быть даже необходимым фактором, но не достаточным, чтобы сформировать эпоху. Во-вторых, что используемый для объяснения той эпохи «химический» метод несоразмерен общему или хотя бы доминантному эпохообразующему процессу, хотя и соразмерен ее частному процессу. Это что касается соразмерности метода.

Далее. Поскольку состояние современной социоистории, как и всей науки в целом, таково, что процессы дифференциации преобладают над интеграцией, то необходим разумный баланс, достичь которого можно, если усилить процессы интеграции науки и на данном этапе сделать их доминирующими.

Далее. Поскольку различные научные дисциплины (дифференциальные науки) имеют собственную методологическую упаковку своих специфических знаний, т.е. еще не систему, а только некий пакет методов, то в целом методологическую базу всего научного знания — совокупность всех методов всех дифференциальных наук — можно представить в виде некого методологического пространства или некой матрицы, в которой по горизонтали располагаются различные дифференциальные науки, а по вертикали — совокупность всех методов, имеющихся в распоряжении данной дисциплины в настоящий момент.

Состояние науки всегда таково, что в каждой фазе своего развития измерить или исследовать некий объект она может с определенной долей погрешности: всегда существует максимально возможная на данной фазе развития науки степень точности изучения или измерения объекта. Объект всегда в какой-то степени «размыт»: недоопределен и недоисследован. Так как этот факт очевиден, то, слава Богу, не требуется тревожить прах Канта и Гейзенберга. Но, несмотря на предопределенную «размытость» объекта, вопрос о точности его измерения или исследования, тем не менее, не снимается. Именно это обстоятельство и детерминирует выбор методов. Сначала исследователь выбирает метод, дающий представление об объекте в I приближении, а затем уже методы, дающие поправки II, III и других приближений, причем методологический выбор движется при этом как по вертикали, так и по горизонтали методологической матрицы.

Образуется иерархия как полидисциплинарных методов, так и внутридисциплинарных, конечность которой определяется достижением заданной точности измерения или исследования объекта.

Алгоритм методологического выбора довольно прост:

1. На методологической матрице определяются методологические координаты исследуемого явления или процесса:

  а) определяется «материнская» дисциплина, предметом изучения которой является данное явление или процесс;

  б) определяется метод, соразмерный изучаемому объекту (явлению, процессу), т.е. наиболее пригодный для исследования в I приближении.

2. По «материнской» вертикали матрицы выбираются внутридисциплинарные методы, дающие II, III и т.д. приближения до удовлетворительной или требуемой точности.

3. По «дочерней» горизонтали матрицы вычленяются другие, уже «дочерние» дисциплины, факторы которой внесли свой вклад в изучаемое явление или процесс.

4. «Дочерние» дисциплины выстраиваются в иерархию по значительности вклада своих факторов, т.е. по ранжиру факторов определяется междисциплинарный майорат и наиболее значимые дисциплины располагаются ближе к «материнской», а менее значимые — дальше.

5. Избираются методы, наиболее соответствующие выявленным факторам, способные продемонстрировать их вклад в общую динамику изучаемого процесса и, таким образом, доисследовать объект в каком-то, уже n-ом приближении.

6. В каждой «дочерней» дисциплине выявляются другие, менее значительные факторы, которые выстраиваются по ранжиру относительно главного фактора и, соответственно, избираются методы, дающие приближение n1, n2, n3 и т.д. порядка до требуемой степени точности измерения или исследования объекта, если такой точности требует задача, поставленная перед наукой вызовом времени. (NB: если такого «вызова» не было, то и работы велись кое-как: либо по небольшой нужде, либо искусства ради, либо из любопытства, чаще всего «на глазок».)

Как видно, синтез синтезов — это две разновидности синтеза, осуществляемого по вертикали и по горизонтали методологической матрицы. По горизонтали — это полидисциплинарный подход, по вертикали — это внутридисциплинарный синтез используемых при конкретном исследовании методов каждой дисциплины в отдельности, начиная с «материнской» и кончая отдаленной «дочерней».

Вот и весь рецепт «синтетической каши». На методологической матрице вся методология, задействованная в исследовании объекта, будет представлять собой известную гауссову кривую. И, соответственно, приобретенные такой тотальной методологией знания о конкретном объекте тоже будут представлять собой гауссову кривую, но уже в координатах «дисциплины — количество информации».

Пример из истории. Двойной синтез при исследовании Великой Отечественной Войны 1941-1945 гг. методологически представляет собой следующую организацию исследовательской работы:

Понятно, что объект исследования относится в 1-ю очередь к истории, это ее предмет изучения.

1. Синтез по вертикали:

  а) цивилизационный метод, позволяющий исследовать ВОВ как столкновение Западной и Российской цивилизаций, дает возможность описать объект в I приближении, т.е. с точностью до цивилизаций;

  б) формационный метод, позволяющий изучать ВОВ как взаимодействие двух формаций, капитализма и социализма, с учетом их внутриформационного развития, дает возможность описать объект «ВОВ» во II приближении, т.е. с точностью до формаций;

  в) методы макро- и микроанализа, позволяющие исследовать ВОВ как суммарное социальное действие отдельных общественных групп, т.е. борьбу военных группировок, политических партий, финансовых и промышленных кланов, милитаристских кругов, общественных движений, групп, борьбу армий, тылов, контрразведок и других спецслужб дают возможность описать объект «ВОВ» в III приближении с точностью до социумов;

  д) методы персональной истории и фактологического анализа документов, показаний свидетелей, воспоминаний, биографий и автобиографий, демонстрируя дипломатическую игру государственных деятелей, борьбу отдельных политических лидеров, действия конкретных солдат, военачальников, работников тыла, бывших узников гитлеровских концлагерей, участников Сопротивления, партизан, подпольщиков, жителей оккупационных зон, блокадников и т.д. дают возможность описать ВОВ в IV приближении, т.е. с точностью до отдельных личностей.

2. Синтез по горизонтали:

  а) тектология, методы которой позволяют строго научно проанализировать цивилизационную, формационную, макро- и микросоциальную динамику и дают возможность осветить феномен ВОВ, соответственно, в трех-четырех приближениях, но уже II порядка;
б) синергетика, методы которой позволяют проанализировать неустойчивые положения на фронтах, переломные моменты в войне в целом и в сражениях в частности, «мертвые точки» в дипломатии и дают свои поправки в общую картину ВОВ целым рядом приближений, но уже III порядка;

  в) социология, макро- и микрометоды которой освещают ВОВ тоже в нескольких приближениях, но уже IV порядка;

  г) социальная психология с помощью психоментального метода, являющегося синтезом по вертикали методов коллективной и индивидуальной психологии, дает свои поправки V порядка — в общую картину ВОВ;

  д) демография, климатология, география, этнология, кибернетика, история военного искусства, история техники и еще целый ряд дисциплин, проблематику которых может затронуть конкретное исследование объекта «ВОВ», тоже дадут свои поправки VI и более порядка, каждая своими методами, выбранными соответственно факторам, влияющим в какой-то степени на ход ВОВ и находящимся в ее компетенции.

Из примера видно, что синтез синтезов (комплексный полидисциплинарный подход и внутридисциплинарный методологический синтез) осуществлялся сверху вниз, т.е. шел от самого общего к самому частному — к отдельному человеку. Но можно осуществить синтез и в обратном направлении, отталкиваясь от дисциплин, наиболее тесно связанных с феноменом «человек», и, постоянно имея в виду объект «ВОВ», переходить с одного уровня обобщения на другой. В этом случае цивилизационный метод не будет самым обобщенным методом, т.к. следующие более обобщенные методы в порядке возрастания будут антропосферные, биосферные и т.д. до связанных уже с процессами космического характера.

При вычленении факторов и, соответственно, процессов или явлений, ими вызванных, следует помнить, что факторы в сферах, объемлющих ту, в которой исследуется процесс или явление (например, ВОВ) действуют медленно и тем медленнее, чем больше порядок удаления сфер друг от друга, и наоборот, факторы в сферах, объемлемых той, где сосредоточен объект исследования, действуют быстро и тем быстрее, чем больше порядок удаления их друг от друга.

Но при этом последствия могут быть разномасштабные: одно дело, когда мгновенно сработавший психофактор поднял Александра Матросова на бессмертный подвиг, — и в результате освобожден небольшой населенный пункт; а другое дело, когда некий другой психофактор заставил Гитлера поверить в возможность с помощью блицкрига выиграть войну с СССР и дать «зеленый свет» плану «Барбаросса», — в результате чего и возник такой исторический феномен как Великая Отечественная Война.

Вот, собственно, вкратце и вся суть двойного методологического синтеза. Социоисторик, знакомый с отечественной теоретико-методологической «патристикой», без труда бы обнаружил вышеописанный двойной синтез в методологии М.М. Ковалевского (второе правило применения историко-сравнительного метода).

Итак, все дороги ведут в Киев: чтобы отечественную социоисторию не захлестнул «девятый вал» постмодерна, ей необходимо из всевозможных плюралистических шлюпок, плотов и бревнышек просто перебраться на родную теоретико-методологическую «плавбазу». Если конкретизировать «девятый вал», то постструктуралистская методология истории как инструментарий активного разрушения всей предшествующей исторической методологии «эпохи модерна» представляет собой следующий теоретико-методологический калейдоскоп: эпистемологический метод анализа конкретной исторической эпохи как определенного «поворота текстов» в условиях «смены эпистем» (М. Фуко); методологический синтез постфрейдистского психоанализа, структурализма и неотомизма с опорой на интертекстуальность как на основной метод раскодирования любой культурной эпохи (Ю. Кристева); концепция иронизма (У. Эко); концепция текстуального «эффекта реальности» (Р. Барт); постструктуралистский деконструктивизм с фундаментальным методом «деструкции—реконструкции» («главный деконструктор» Ж. Деррида); «поп-философский» метод симуляции исторической реальности («гуру постмодерна» и «отец симулякра» Ж. Бодрийяр); «революционная методология постмодернизма» с комплексом постфрейдистских и постструктуралистских методов «шизоанализа» на базе психоэстетической концепции социоисторического процесса как постепенной «шизофренизации жизни» от эмбриональных форм до глобальной в «эпоху постмодерна» (Ж. Делез, Ф. Гваттари); методология «новой интеллектуальной истории» с общей установкой на «возрождение нарратива»: постмодернистский комплекс литературно-лингвистических методов анализа эпохально значимых исторических произведений как «новоинтеллектуальный» способ литературной реконструкции исторического прошлого (Х. Уайт); методология новой историографии радикального постмодернистского направления (Ф. Анкерсмит). Вся эта методологическая пестрота западной «скоморошной» историографии с познавательной точки зрения занимает совершенно узкий когнитивный диапазон от ничтожного смысла до полного его исчезновения.

За более чем вековую эволюцию отечественная методологическая «патристика» интегрировала в себя множество уникальных методологий, совокупность которых позволяет нашим социоисторикам не только противостоять постмодерну, но даже «в упор его не видеть», или в лучшем случае не отличать его «девятый вал» от ряби на Миссисипи или Темзе. Но для этого необходима самая малость — освоить хотя бы методологический минимум из всего того научного богатства, которое нам оставили наши великие предки и не менее великие современники.

Что же касается содержания этого минимума, то он включает в себя следующие теоретико-методологические разработки: методология органического развития, многофакторной динамики исторического процесса с геофактором, этнофактором и фактором культурного взаимодействия народов в доминанте (С.М. Соловьев), этнокультурный анализ процесса колонизации как главного фактора исторической динамики, культурно-антропологический, социопсихологический подходы и многофакторный анализ исторического процесса (В.О. Ключевский), цивилизационный подход (Н.Я. Данилевский), психоментальный подход (С.М. Соловьев, А.П. Щапов, Н.И. Костомаров, Н.Я. Данилевский, Л.П. Карсавин), этнографический подход на базе комплексной историко-антропологической методологии (И.Е. Забелин), этногеографический подход (Д.М. Анучин, С.М. Широкогоров, В.А. Анучин), поли- и внутридисциплинарный подход (М.М. Ковалевский), «общее дело» как теоретико-практическая «супраморалистическая» методология осуществления царства Божия на земле, «воссоздания бывшего состояния мира», воскрешения всего когда-либо жившего и освоения космоса воскрешенными поколениями «отцов» (Н.Ф. Федоров), антропокосмический подход к истории человечества на основе идеи монизма и целостной концепции взаимодействия космических и исторических процессов (К.Э. Циолковский, А.Л. Чижевский, В.И. Вернадский), геополитическая и культурно-историческая методология евразийства на основе базовой концепции радикального дуализма макроцивилизаций, глобального моделирования исторического процесса как конкуренции двух альтернативных проектов, геополитического подхода к России как к «оси истории», евразийской парадигмы России, ментальной концепции идеократии как императива всеобщего евразийского самоопределения, концепций культурно-исторического хронотопа, «периодической ритмичности государственно-образующего процесса», сквозного типологического общеструктурного инварианта евразийской государственности, цикличной ритмичности и целеустремленной поступательности евразийского номогенеза и глобально-парадигмальной концепции России как модели мировой истории, а русской культуры как инварианта всемирной (Н.С. Трубецкой, П.Н. Савицкий, Н.Н. Алексеев, Г.В. Вернадский), универсальная теоантропологическая методология тотального исторического синтеза на основе фрактальной онтологической модели Мироздания (Л.П. Карсавин), логическая герменевтика (Г.Г. Шпет), тектологические методы «всеобщей организационной науки», известные впоследствии как системный подход, кибернетика и теория катастроф (А.А. Богданов), формационный подход к социодинамике историогенеза с моделированием видоизменяющихся паразитарных форм [132] социально-экономических структур различных политических систем под действием социоэкономических факторов и с мощной базой эмпирической фактологии на основе теоретически предсказанной, экспериментально созданной и испытанной в самых экстремальных условиях модели беспаразитарной системы (В.И. Ленин, И.В. Сталин), синтез формационного и цивилизационного подходов на основе концепции торгового капитала как главного внутрицивилизационного фактора (М.Н. Покровский), диалогический подход к истории культуры на базе концепции диалогической природы всякого смысла и «открытости ушедших эпох большому времени» в сочетании с методами социально-психологического анализа и культурологической герменевтики (М.М. Бахтин), социально-психологический вариант антропологического подхода к реконструкции начала человеческой истории методом контраста с современностью и модель глобального исторического процесса на основе концепции ускорения исторического времени (Б.Ф. Поршнев), антропогеографический подход с применением этнографического моделирования культурологической концепции импульсного этногенеза как органического этнокультурного взаимодействия человечества с биосферой (Л.Н. Гумилев), этногенетический подход к реконструкции глобального исторического процесса с применением методов лингвистики, этимологии, сравнительной фонетики, мифоанализа, сравнительной археологии, антропологии и методов индоевропеистики (Б.А. Рыбаков, В.М. Иллич-Свитыч, В.И. Щербаков, Г.С. Гриневич, А.И. Асов, Ю.А. Шилов, Ю.Д. Петухов), конспирологический подход к истории России (Н.Н. Яковлев), цивилизационный подход к истории России на базе концепции противостояния Русской цивилизации как духовной, православной, основанной на христианских принципах добра, правды, справедливости, нестяжательства, и Западной цивилизации как антихристианской, иудейско-масонской, потребительской, ориентированной на алчное стяжание материальных благ за счет эксплуатации большей части человечества, и на базе концепции России как «оси истории», как единственной преграды на пути установления мирового господства иудейско-масонской цивилизации (И.М. Снычев, О.А. Платонов, В.В. Кожинов), логико-методологический инструментарий социологического моделирования исторического процесса в его целостности (А.А. Зиновьев), математические методы реконструкции исторической хронологии (А.Т. Фоменко, Г.В. Носовский), синергетический подход на базе теории глобального синергизма (Н.Ф. Федоров), теории ноосферы (В.И. Вернадский), тектологии (А.А. Богданов), теории микроэволюции (Н.В. Тимофеев-Ресовский), теории алгоритмов развития живых систем (Н.Н. Моисеев), теории нелинейной социодинамики исторического процесса, теории динамического хаоса, широко использующие компьютерное моделирование и развиваемые на базе теории бифуркации, фазовых переходов, катастроф, кибернетики, термодинамики необратимых процессов и других теорий неравновесных сложных систем, базирующихся на принципах внутрисистемной самоорганизации и межсистемной коэволюции (принцип минимума диссипации энергии Н.Н. Моисеева, принцип биологического усилителя Н.В. Тимофеева-Ресовского, принцип максимума энергоемкости гомеостаза, принцип когерентности взаимодействий большого числа частей при образовании единой целостной структуры в открытых системах при неравновесном фазовом переходе и другие вариационные принципы).

Уже одно содержание этого минимума позволяет отечественному социоисторику выработать необходимую методологическую культуру, оценить огромный творческий потенциал отечественной теоретико-методологической базы и ее бесспорное преимущество перед западной в возможностях построения цельной картины глобального и локального исторического процесса любых пространственно-временных масштабов, чтобы затем плодотворно и эффективно использовать отечественную методологию в своей работе.

 

 

Примечания

 

1. Баткин Л.М. Полемические заметки // Одиссей. Человек в истории. 1995. М., 1995. С. 208.

2. Кессонная болезнь — декомпрессионное заболевание, возникающее после погружения на большую глубину при нарушении правил декомпрессии, т.е. постепенного перехода из среды с повышенным давлением в среду с низким атмосферным давлением. При достаточно глубоком погружении (до 100 м и выше) у человека возникают признаки глубинной интоксикации — эйфория и смех, а после быстрого всплытия возникает ряд совершенно негативных признаков, по которым, собственно, и диагностируют кессонную болезнь: зуд, головокружение, расстройство речи, помрачение сознания и даже параличи.

3. Стиль изложения мыслей, действительно, постмодернистский, но смысл и содержание каждой мысли строго научны, ибо каждая мысль имеет под собой прочный научный фундамент и всю необходимую базу аргументов. Если в доказательство какой-либо мысли и не приведена достаточная аргументация, то это еще не означает, что ее нет. Это означает, во-первых, что лимиты на размеры подобных работ не позволяют ее привести, а во-вторых, что сама мысль не имеет прямого отношения к теме работы, т.е., выполняя вспомогательную роль, в некотором смысле второстепенна. В случае необходимости абсолютно любая, даже третьестепенная мысль тут же будет снабжена всей необходимой и достаточной атрибутикой, подтверждающей ее научность. Поэтому, если перевести главу на традиционный язык, принятый научным сообществом в прошлом веке, то получится обыкновенная научная статья, выполненная в академическом стиле, который постмодернисты называют модерном.

4. Трансфузия (лат.) — переливание. В последние годы жизни Богданов занимался теоретическими и практическими исследованиями в области трансфузиологии (раздел медицины, изучающий вопросы переливания крови).

5. Историческая методология «Анналов» представляет собой комплекс методов различной эпистемологической ориентации, возникших в результате поисков междисциплинарного синтеза. Первый период (1929—1956 гг.) — парадигма «тотальной истории» М. Блока и Л. Февра с программой изучения ментальных структур конкретных исторических эпох и «отдельных цивилизаций». Второй период (1956—1969 гг.) — экономический структурализм и «медленная история цивилизаций» Ф. Броделя, различные методы структурной антропологии Ж Дюби, теория ментальностей Ж. Ле Гоффа, методы квантитативной истории Ф. Фюре, Л. Перу и М. Вовеля. Третий период (1969—1989 гг.) — историческая антропология с методологией структурного анализа, с парадигмой истории ментальностей и с нарративной формой построения исследования. Четвертый период (с 1989 г.) — методы микроистории, «культуральной истории», «истории политики», казуальной истории с тенденцией методологического сдвига в постструктурализм.

6. См.: Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. Французская историческая школа «Анналов» в современной историографии. М., 1980; Далин В.М. Французские историки XX века (Судьбы школы «Анналов») // Далин В.М. Историки Франции XIX—XX веков. М., 1981. С. 171-257; Бессмертный Ю.Л. «Анналы»: переломный этап? // Одиссей. 1991. М., 1991. С. 7-24; Споры о главном: Дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы «Анналов». М., 1993; Пименова Л.А. Анналы: Экономики. Общества. Цивилизации // THESIS. М., 1993. Т. 1. Вып. 1. С. 203-212; Гуревич А.Я. Исторический синтез и Школа «Анналов». М., 1993; Он же. Проблемы синтеза в школе «Анналов» // Социальная история: проблемы синтеза. М., 1994. С. 85-91; Русакова О.Ф. Философия и методология истории в XX веке: школы, проблемы, идеи. Екатеринбург, 2000. С. 217-247.

7. Полидисциплинарный подход применяли все вышеперечисленные отечественные социоисторики, Ковалевский же не только им пользовался, но и впервые «заманифестировал» его как обязательный метод.

8. См.: Ястребицкая А.Л. Вступительная статья к «Введению в историю» Л.П. Карсавина // Вопросы истории. 1996. №8. С. 102-104, 109-110; Она же. Историк культуры Лев Платонович Карсавин: у истоков исторической антропологии в России // Диалог со временем: историки в меняющемся мире. М., 1996. С. 38; Она же. История повседневности и проблема социокультурного синтеза (в свете зарубежных и отечественных исследований). К постановке вопроса // Социальная история: проблемы синтеза. С. 78-79.

9. См.: Тойнби А. Постижение истории. М., 1996; Ясперс К. Философская вера // Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1994. С. 420-508; Гайденко П.П. Человек и история в экзистенциальной философии Карла Ясперса // Там же. С. 17-25.

10. Речь идет о так называемом эффекте двойного преломления, когда реальные события искажаются сначала субъективностью современника, описавшего эти события, а затем — субъективностью историка, анализирующего эти события (См.: Бессмертный Ю.Л. История на распутье // Споры о главном. С. 11). В действительности этот эффект имеет более чем двойную степень преломления, т.к. при переводах нарратива с одного языкового кода на другой, а также при вставках всевозможных посредников-толкователей снова  появляются искажения. Механизм их появления такой же, как в детской игре «испорченный телефон». В результате такой двойной, тройной и т.д. субъективной погрешности объективность реального события «размывается» и степень достоверности полученного таким образом знания о нем существенно падает.

11. См., напр.: Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. С. 161-162; Историк в поиске. Микро- и макроподходы к изучению прошлого. М., 1999; Людтке А. Что такое история повседневности? Ее достижения и перспективы в Германии // Социальная история. Ежегодник. 1998/1999. М., 1999. Вып. 2. С. 77; Тилли Ч. Микро, макро или мигрень? // Социальная история. Ежегодник. 2000. М., 2000. Вып. 3.

12. Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1991. С. 98-99.

13. Главные системообразующие социоэкономические факторы Западной цивилизации — это ростовшический и торговый капиталы, материальные носители которых — это союзы банкиров и купцов, начиная от ломбардских, флорентийских, аугсбургских, амстердамских, лондонских, венецианских, генуэзских, ганзейских и т.д. и кончая современными союзами англо-американских финансистов и старых семей «Черной Аристократии» Европы с подконтрольным Британской Короне финансовым центром в лондонском Сити.  Экспансионистский характер этих факторов очевиден, что подтверждает история всех перечисленных и неперечисленных консорций. Если увеличить масштаб внутрицивилизационного измерения и перейти на уровень социополитических образований, то главными системообразующими политическими факторами Западной цивилизации будут Англия, Швейцария и позднее присоединившиеся к ним США. В политической внутрицивилизационной борьбе именно они интегрировали в себя «централистически» настроенные государства, такие как Испания, Португалия, Франция и Германия. Геополитически находясь в более выгодном положении, Англия (остров), Швейцария (горы) и США (другой континент) задали доминанту политического развития Западной цивилизации — федерализм. Однако история как этих «федералистских для себя» стран, так и всей «федералистически такой же» Западной цивилизации демонстрирует исключительно империалистический, исключительно агрессивный, исключительно бесчеловечный характер своего гуманистического цивилизационного экспансионизма, ибо гражданское общество — это общество исключительно европейских собственников, а гуманизм — это отношения только между европейскими собственниками. Гуманизм на европейских несобственников и на неевропейские народы не распространяется.

14. Богданов А.А. Тектология (Всеобщая организационная наука). В 2-х кн. М., 1989. Кн. 1. С. 245.

15. Хомяков А.С. О старом и новом // Хомяков А.С. Сочинения: В 2-х т. М., 1994. Т. 1. С. 462.

16. Богданов А.А. Тектология. Кн. 1. С. 197-198.

17. Там же. С. 242-245; Тахтаджян А.Л. Principia tektologica. Принципы организации и трансформации сложных систем: эволюционный подход. СПб, 1998. С. 43.

18. См.: Миллер Ф.Б. Подписи к картинкам // Русская поэзия детям. Л., 1989. С. 146.

19. Богданов А.А. Тектология. Кн. 2. С. 209.

20. Для отечественной научной элиты был совершенно непостижим «невидимый» механизм разрушения: ведь она с благими намерениями своими же руками «придавала человеческое лицо бесчеловечному социализму». В целом картина напоминает эпоху конкисты, когда индейцы видели только вспышки со стороны конкистадоров и не могли понять, что же, собственно, несет им гибель. А когда они поняли и освоили огнестрельное оружие, уже было поздно: их цивилизации регрессировали уже необратимо.

21. Баткин Л.М. Полемические заметки // Одиссей. Человек в истории. 1995. М., 1995. С. 208.

22. Там же. С. 209.

23. См.: Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. 1996. Вып. 1. М., 1997.

24. Соскин В.Л. Высшее образование и наука в Советской России: первое десятилетие (1917-1927 гг.). Новосибирск, 2000. С. 8.

25. Могильницкий Б.Г. Революция 1917 г.: новые подходы // Проблемы истории и исторического познания: Сборник научных статей. Томск, 2001. С. 21, 23.

26. Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 1997. С. 7, 303.

27. Булдачить — «заниматься промыслом живодеров, кошкодавов, собачников» (Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. В 4-х т. М., 1994. Т. 1. С. 343).

28. Булдаков В.П. Красная смута. С. 354.

29. Психоанализ Булдакова — это всего лишь легкая инфлюэнца от 8-летнего воздействия «фрейдовируса», сошедшего на автора в качестве откровения с «ошметки», упавшей на него, как манна небесная.

30. См.: «Красная смута» на «круглом столе» // Отечественная история. 1998. №4. С. 139. Клакер — представитель клаки, т.е. группы историков, специально нанятых для создания успеха или провала очередному соискателю членства в их научном сообществе.

31. Булдаков В.П. Красная смута. С. 9.

32. Там же. С. 321.

33. Выдающийся немецкий криминолог и писатель Ф. Арнау, изучавший жизнь Солженицына в лагере, опубликовал fac simile целый ряд донесений этого «духовного пастыря» (См.: Из опубликованного: Ветров, он же — Солженицын // Военно-исторический журнал. 1990. № 12. С. 72-77).

34. Булдаков В.П. Красная смута. С. 284.

35. Булдаков В.П. Октябрь и XX век: Теории и источники // 1917 год в судьбах России и мира. Октябрьская революция: От новых источников к новому осмыслению. М., 1998. С. 20.

36. Булдаков В.П. Красная смута. С. 9-10.

37. Там же. С. 341.

38. Модель такого имперского колосса очень доходчиво объяснил Николай Сидорович Власик на одном из семинаров в МГБ: «Берешь пшеничный колос, вставляешь в глину, вот тебе и колосс на глиняных ногах» (Беседа И.В. Сталина с А.М. Лавровым и А.М. Джугой (август 1950 г.) // Сталин И.В. Сочинения. Т. 16. М., 1997. С. 143).

39. См.: Булдаков В.П. Красная смута. С. 334, 341, 343; Он же. Октябрь и XX век. С. 22.

40. Булдаков В.П. Красная смута. С. 6-10, 136, 137, 352.

41. Там же. С. 303.

42. Там же. С. 303; Он же. Октябрь и XX век. С. 31.

43. Данилевский Н.Я. Россия и Европа. С. 107.

44. Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 220, 222.

45. См.: Булдаков В.П. Красная смута. С. 354.

46. В современной социальной истории переходы от социальной нестабильности к устойчивому развитию общества изучает транзитология, «объектом которой являются переходы разного уровня и ранга, сущности, содержания и форм, а предметом — тенденции переходных процессов» (Олех Л.Г. Проблемы транзитологии и исторические исследования // Историческая наука на рубеже веков: Материалы Всероссийской конференции. Т. 1. Томск, 1999. С. 80).

47. Основатель и признанный лидер «новой интеллектуальной истории» Хейден Уайт говорит об этом достаточно откровенно: «“Достоверность” и “объективность”, на что претендуют историки, в действительности конвенциональны (условны) и связаны рамками и правилами конкретного научного сообщества» (Цит. по: Иггерс Г.Г. История между наукой и литературой. // Одиссей. Человек в истории. 2001. М., 2001. С. 150).

48. Уместно привести по этому поводу разъяснения Георга Иггерса, критика Х. Уайта и его историографического подхода: «Существование всякой науки, не исключая исторической, предполагает наличие научного сообщества, члены которого находят общий язык и руководствуются некими общими правилами, конституирующими научный метод и критерии научной истины» (Иггерс Г.Г. Указ. соч. С. 141).

49. Булдаков В.П. Красная смута. С. 5.

50. Под теорией периодического возникновения «складок» имеется в виду концепция Булдакова, согласно которой «история России может быть представлена как запрограммированный самой российской психоментальностью ряд масштабных психопатологических потрясений, именуемых смутами» (Могильницкий Б.Г. Революция 1917 г.: новые подходы. С. 23).

51. Булдаков В.П. Красная смута. С. 307.

52. См.: Келле В.Ж. Соотношение формационного и цивилизационного подходов к анализу исторического процесса // Цивилизации. Вып. 2. М., 1993. С. 26-33.

53. См., напр.: Демидов В.А. Россия. Президентская республика. 1993-1996 гг. Новосибирск, 1998; Он же. Россия: политика и политики. 1985-2000 г.: Курс лекций. В 2 ч. Новосибирск, 2000.

54. См., напр.: Ионов И.Н. Проблема сравнительного изучения цивилизаций в национально-историческом контексте // Цивилизации. Вып. 2. С. 134-147; Он же. Российская цивилизация и истоки ее кризиса. М., 1994; Он же. Методологические проблемы теории цивилизаций и русская философская традиция // Проблемы исторического познания. М., 1999. С. 58-70.

55. См., напр.: Куприянов А.И. Историческая антропология. Проблемы становления // Исторические исследования в России. Тенденции последних лет. М., 1996. С. 371-376; Персональная история. М., 1999.

56. Отечественная «казуистика» — это методологический «ошметок» школы «Анналов» четвертого периода (См.: Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 246-247), залетевший к «бессмертным» нашего научно-исторического Олимпа после террористического постмодернистского акта. Большого методологического значения отечественная «казуистика» не имеет, она отражает лишь только бедственное состояние всей мировой историографии, что отмечают и сами любители методологических «опилок»: несмотря на «изощренную изобретательность» казуистов «ни одно из сделанных ими маленьких открытий не создало новую “большую” идею, которая была бы в состоянии сколько-нибудь интегрировать наш образ прошлого — он продолжает дробиться, если угодно, “казуализироваться”» (Споры о «Казусе» // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. 1996. Вып. 1. С. 310).

57. Журавлев С.В. «Маленькие люди» и «большая история»: иностранцы московского Электрозавода в советском обществе 1920-30-х гг. М., 2000; Поршнева О.С. Менталитет и социальное поведение рабочих, крестьян и солдат в период первой мировой войны (1914 — март 1918 гг.). Екатеринбург, 2000; Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII — начало XX века). В 2 т. СПб., 2000; Соколов А.К. Курс советской истории. 1917 — 1940. М., 1999; Голос народа. Письма и отклики рядовых советских граждан о событиях. 1918 — 1932 гг. М., 1998.

58. «Курс» Соколова, к примеру, — это действительно курс по социальной истории, но с точки зрения методологии он не оригинален: «прием ретроспекции», принцип историзма, герменевтика как «умение вживаться в эпоху, смотреть на события как бы изнутри, глазами людей ушедших поколений», историко-сравнительный анализ и т.п. (Соколов А.К. Курс советской истории. С. 9-10, 13-15). «У историка должно быть определенное мировоззрение, взгляд на мир, на его развитие» (Там же. С. 7) — такое требование к современным социоисторикам очень актуально, но следует добавить, что речь может идти только о цельном мировоззрении, так как фрагментарное, калейдоскопичное тоже является мировоззрением. Тем не менее, в своей статье Соколов, встав на «путь к выразительной истории», признает «поистине неограниченные возможности для социальной истории» за постмодернистской методологией (Соколов А.К. Наука, искусство и социальные реалии минувшего столетия // Отечественная история. 2002. № 1. С. 61, 70).

59. На примере крупнейшей в СССР иностранной колонии Электрозавода автор реконструирует микроисторический процесс, в жанре детектива монтируя и «оживляя» его фрагменты. Историк использует уникальные и впервые введенные в научный оборот архивные материалы (из коллекций России и США), а также трофейные документы фашистской Германии.

60. Журавлев С.В. «Маленькие люди» и «большая история». С. 19-20, 23.

61. «Круглый стол». Большие резервы «малой истории» // Отечественная история. 2001. № 6. С. 119.

62. На «круглом столе» главный специалист Федеральной архивной службы России С.Д. Мякушев разоткровенничался: «Кстати сказать, хлеб социального историка не сладок» (Там же. С. 122). Шутка, конечно. Но имитация научной деятельности исключительно в житейских целях, т.е. хлебушка ради, — собственно и есть тот широко распространенный «повседневный подход» в социоисторическом исследовании. В этом смысле такой подход действительно является «квинтэссенцией социальной истории».

63. Микроисторическая реконструкция Журавлева осуществляется «через судьбы обычных людей, через реальные жизненные ситуации <…>, где есть место человеческим характерам, личным пристрастиям, эмоциям, которые нередко выступают в качестве значимых исторических факторов» (Журавлев С.В. «Маленькие люди» и «большая история». С. 23).

64. «Круглый стол». Большие резервы «малой истории». С. 120.

65. Чтобы не отстать от модного на Западе поветрия, соответствующим образом «срезонировал», в частности, и А.К. Соколов, провозгласивший «примирение языка, выработанного историей как наукой, с языком как художественным творчеством»: «За изучением языковых конструкций и речевых практик (дискурсов) были признаны поистине неограниченные возможности для социальной истории. <…> В свете таких тенденций вполне возможно появление исторических трудов, снабженных интригами, сюжетными линиями, метафорами и прочими атрибутами художественного творчества. <…> Современная ориентация на дискурс тоже знаменует сближение писателя и историка» (Соколов А.К. Наука, искусство… С. 61, 70, 71). Следует еще раз напомнить, что данная глава написана именно в этом стиле, который приветствует Соколов. И еще раз напомнить о цели такого выбора: еще раз и еще раз продемонстрировать «дремучим» историкам, до которых еще не дошло, что такое «выразительная история», а «продвинутым» историкам — «вживую» вкусить то, что они приветствуют. Кстати, необходимо предупредить, чтобы всю «кессонную симптоматику», которая у них неизбежно возникнет при чтении, они все же относили по адресу, т.е. к постмодерну. А глава, между прочим, написана в очень «мягком постмодерне».

66. Фраза К. Симонова достойна стать девизом всех микроисториков: «Никто не может сказать: я знаю о войне все! Все о войне знает народ. Так давайте записывать народ» (Адамович А., Гранин Д., Брыль Я., Колесник В. Я из огненной деревни… Блокадная книга. М., 1991. С. 5).

67. Бойко В.Я. После казни. Документальная повесть. М., 1975.

68. Труд ведущего научного сотрудника Санкт-Петербургского филиала Института российской истории РАН Миронова Б.Н. — это результат его 8-летней работы в Институте российской истории и сотрудничества с исследователями из крупных университетов и международных исследовательских центров. Это первое в мировой историографии обобщающее исследование социальной истории России имперского периода.

69. См.: Согрин В.В. Клиотерапия и историческая реальность: тест на совместимость (Размышление над монографией Б.Н. Миронова «Социальная история России периода империи») // Общественные науки и современность. 2002. № 1. С. 145.

70. Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи.  Т. 1. С. 16-17.

71. Карамзин Н.М. Избранные сочинения: В 2 т. М.-Л., 1964. Т.2. С. 284.

72. Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 16.

73. См., напр.: Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Самара, 2000.

74. Следует напомнить, что на создание своей монографии Миронов затратил 8 лет. Если учесть, что В.И. Ленин при своем феноменально быстром чтении пробегал каждую страницу по диагонали, то Миронов установил новый мировой рекорд скорочтения, а его имя должно быть внесено в книгу Гиннеса.

75. Карсавин Л.П. Философия истории. СПб., 1993. С. 217.

76. См.: Чернышевский Н.Г. Критика философских предубеждений против общинного владения // Чернышевский Н.Г. Собр. соч. в 5 т. М., 1974. Т. 4. С. 354-408.

77. Согрин В.В. Клиотерапия и историческая реальность. С. 149.

78. Там же. С. 149.

79. Рассуждения Б.Н. Миронова по поводу органической и неорганической модернизации России (См.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 322, 333) говорят о его концептуальной неопределенности в вопросе эволюции цивилизаций и их межцивилизационного взаимодействия; проще говоря, Миронов все-таки влез в авгиевы конюшни европоцентризма (надо бы его предупредить, чтобы он ходил там поосторожнее, поскольку может наступить на уши «модернизированного стивы», торчащие из конского навоза).

80. Минздрав предупреждает: «Если в этом месте или других подобных местах явно обнаруживаются признаки “кессонной болезни”, то во избежание в дальнейшем проблем с психикой именно на такой случай предусмотрен специальный “кессонный шлюз”». Проще говоря, «закессонившим» рекомендуется сразу же перейти к чтению следующего параграфа «Постмодернистское состояние историографии», который в данной главе и выполняет роль амортизирующего психику «лечебного шлюза». Все прошедшие первую часть анабасиса и попавшие в «кессонный шлюз» однозначно свидетельствуют в книге жалоб и предложений, что их «душа, если не отдыхает, то успокаивается».

81. См.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 215.

82. См.: Гудзий Н.К. История древней русской литературы. М., 1966. С. 348-350.

83. Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 263.

84. Согласно Миронову, «в настоящий момент мы, россияне, нуждаемся в клиотерапии — в трезвом знании своих достоинств и недостатков, чтобы иметь возможность достоинства развивать, а недостатки лечить и устранять» (Там же. Т. 1. С. 16).

85. История, по мысли Миронова, «призвана внушить людям исторический оптимизм, дать им духовное излечение» (Согрин В.В. Клиотерапия и историческая реальность. С. 146).

86. Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 17.

87. Репина Л.П. «Новая историческая наука» и социальная история. М., 1998. С. 235; Она же. Вызов постмодернизма и перспективы новой культурной и новой интеллектуальной истории // Одиссей. 1996. М., 1996. С. 25-38; Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 305-306. См. также: Копосов Н.Е. Что такое критика социальных наук? // Журнал социологии и социальной антропологии. 1999. Т. 2. №3; Зверева Г.И. Реальность и исторический нарратив: проблемы саморефлексии новой интеллектуальной истории // Одиссей. 1996. С. 11-24.

88. См.: Репина Л.П. «Новая историческая наука»… С. 226; Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 306.

89. См.: Репина Л.П. «Новая историческая наука»… С. 227; Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 324.

90. Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 324.

91. В научной литературе встречается термин «деконструктивизм» и производное от него словосочетание «деконструктивистский постструктурализм». В данном контексте следует отличать конструктивизм от деконструктивизма не как «зеркальные» антонимы, а как слова, имеющие не только разные смысловые базы, но и разные области применения: первое слово — это модернистский термин, означающий один из способов мировоззренческой оптики, достаточно распространенный в эпоху модерна; а второе — это постмодернистский термин, означающий постструктуралистский метод анализа модернистских текстов, точнее, способ своеобразного «разрушения» (деконструкции) произведений, созданных  «староинтеллектуалами».

92. См.: Вайнштейн О.Б. Леопарды в храме (Деконструкционизм и культурная традиция) // Вопросы литературы. 1989. №12. С. 167-199; Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. В поисках утраченного. М., 1997. С. 658-659; Культурология. XX век. Энциклопедия. В 2 т. СПб., 1998. Т. 1. С. 165-166; Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. М., 1996. С. 95-195; Он же. Постмодернизм. Словарь терминов. М., 2001. С. 49, 56-66.

93. Постструктурализм, породивший своей деконструктивистской практикой особое умонастроение, известное как постмодерн, тем не менее, является  всего лишь его орудием — орудием разрушения модерна, причем не только его эпистемы, но и вообще всего проекта, т.е. enfant terrible уходящей эпохи превратилось в ее разрушителя. Образно говоря, крошка Цахес модерна стал Циннобером постмодерна. Это, кстати, и есть самая точная и самая сжатая формулировка всего происходящего сейчас в мире. Более того, это основной код нашей переходной эпохи, эквивалентный девизу: от порядка к хаосу. А вот когда Циннобер снова станет Цахесом, тогда код сменится на известное всем латентам «ordo ab chao». Как ни странно, но все происходит по сюжетной формуле Гофмана.

94. См.: Репина Л.П. «Новая историческая наука»... С. 224-225; Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 324.

95. Принципиальную разницу (в познавательном плане) между двумя этими ситуациями можно показать на самом простом примере, с точки зрения логики представляющем их две элементарные модели. Представим себе, что наш прославленный Миклухо-Маклай попал на остров, где живут два племени папуасов, племя отъявленных лгунов и племя таких же правдолюбов. Если он спросит первого попавшегося папуаса, к какому племени тот принадлежит, то независимо от ответа однозначная идентификация в этом случае невозможна. Это пример ситуации Геделя. Но если Миклухо-Маклай, увидев еще одного папуаса, пошлет первого узнать, лгун это или правдолюб, то при любом ответе посланца идентификация его будет однозначна. Это пример ситуации Тарского.

96. См.: Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 318-324. См. также: Зверева Г.И. Понятие «исторический опыт» в «новой философии истории» // http://www.hist.msu.ru/Departments/HisTheory/Ed2/nuitr6/htm.

97. В самой общей формулировке принцип голографии гласит: «Любая материальная микроструктура содержит и позволяет воспроизвести информацию обо всей Макроструктуре» (что эквивалентно, кстати, известной формуле Гераклита «малое в большом и большое в малом», например, в каждой клетке живого организма хранится информация обо всем организме), т.е. принцип голографии утверждает, а теория голографии обосновывает голографическое постижение мира.

98. Проект модерна по Ю. Хабермасу: 1) стремление к созданию универсальной картины мира, сводящей все многообразие действительности к единым основаниям; 2) убеждение в доступности человеческому разуму абсолютного знания об этих основаниях; 3) стремление к полному воплощению в действительности этого знания; 4) убеждение, что это способствует увеличению человеческого счастья; 5) уверенность в поступательном, прогрессивном развитии человечества; 6) уверенность в приоритете настоящего над прошлым, а будущего над настоящим (См.: Емелин В.А. Информационные технологии в контексте постмодернистской философии. Автореферат канд. дисс. //http://emeline.narod.ru /abstract.htm).

99. См.: Там же; Ильин И.П. Постмодернизм. Словарь терминов. С. 206-207; Вайнштейн О.Б. Леопарды в храме. С. 198.

100. См.: Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. С. 3-4.

101. Дерридизация — это метод создания текстов, который разработал «отец» современного постструктурализма Жак Деррида, чье творчество представляет собой бесконечные автокомментарии, точнее, нескончаемые деэкспликации собственных мыслей, в результате чего, несмотря на последовательную логическую аргументацию, они попросту растворяются в текстах, постоянно ускользая от четких и однозначных определений, а сконструированный таким методом текст представляет собой сплошную игру слов, или, по меткому выражению Чаадаева, нескончаемую «логомахию» (аналогия в шахматах: изящная комбинационная игра при отсутствии определенной стратегии; аналогия в футболе: великолепный дриблинг футболиста–виртуоза, демонстрирующего свое мастерство бесконечными обводками и всевозможными финтами, играющего исключительно на публику, что, естественно, нарушает общекомандную стратегию выиграть матч; в обоих случаях — игра ради игры, а не ради достижения конечной ее цели: поставить мат или забить гол).

102. См.: Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. С. 4.

103. См.: К новому пониманию человека в истории: очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994. С. 39, 41; Русакова О.Ф. Указ. соч. С. 307-316; Уайт Х. По поводу «нового историзма» // Новое литературное обозрение. 2000. № 42; Он же. Ответ Иггерсу // Одиссей. Человек в истории. 2001. С. 155-161; Иггерс Г.Г. История между наукой и литературой: размышления по поводу историографического подхода Хейдена Уайта // Одиссей. Человек в истории. 2001. С. 140-153.

104. Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. С. 5; Он же. И.П. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного мифа. М., 1998. С. 97-99.

105. Нонселекция (См.: Ильин И.П. Постмодернизм. Словарь терминов. С. 179-183) — это основной принцип организации постмодернистского текста, суть которого в обобщении всевозможных способов создания эффекта преднамеренного повествовательного хаоса, фрагментированного дискурса о восприятии мира как разорванного, отчужденного, лишенного смысла, закономерности и упорядоченности.

106. См.: Ильин И.П. Постмодернизм. Словарь терминов. С. 231-234.

107. Покровский М.Н. «Идеализм» и «законы истории» // Покровский М.Н. Избранные произведения в 4-х книгах. М., 1966-67. Кн. 4. С. 239-240.

108. Солипсизм — субъективно-идеалистическое направление в философии, согласно которому единственно существующим является субъективное «Я» и его сознание, а вещи и все остальные люди существуют лишь в сознании этого субъективного «Я».

109. Беркли, Шуппе и Мах пытались оградить себя от нелепостей солипсизма, используя его лишь как гносеологическую, а не онтологическую посылку.

110. К.Н. Леонтьев как историософ, культуролог и социолог разработал оригинальную философию мировой и русской истории на базе трехстадиальной концепции цивилизационного культурогенеза, суть которой в том, что органическая жизнь уникальных по своей судьбе национальных или локальных культурных образований проходит в своем развитии «три периода: 1) первичной простоты, 2) цветущей сложности и 3) вторичного смесительного упрощения» (Леонтьев К.Н. Цветущая сложность: Избр. статьи. М., 1992. С. 74).

111. Леонтьев К.Н. Цветущая сложность. С. 99, 106.

112. Там же. С. 118.

113. Там же. С. 120-121.

114. Федоров Н.Ф. — русский религиозный мыслитель, основоположник совершенно нового направления в социальной макроистории — космоантропологического направления, в русле которого развивали свои идеи К.Э. Циолковский, А.Л. Чижевский и В.И. Вернадский. Согласно федоровской концепции единого исторического времени, исторический синтез осуществляется в рамках его теории «общего дела», для реализации которого мыслителем разработана теоретико-практическая «супраморалистическая» (сверхнравственная) методология. Это футуристический вариант исторического синтеза в отличие от актуального синтеза, предложенного М.Н. Покровским, и от пассеистского синтеза, осуществляемого синергетикой (в силу невозможности предсказать момент исторической бифуркации ученые-синергетики, разрабатывая теорию самоорганизации вообще, в частности строго научно синтезируют до- и послебифуркационную макроистории с бифуркационной микроисторией).

115. Федоров Н.Ф. Из «Философии общего дела». Новосибирск, 1993. С. 130.

116. Там же. С. 124, 121.

117. Там же. С. 123, 130.

118. Этический принцип супраморализма: «жить не для себя и не для других, а со всеми и для всех».

119. Там же. С. 153-154.

120. Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. С. 659.

121. Вайнштейн О.Б. Леопарды в храме. С. 193.

122. Репина Л.П. «Новая историческая наука» и социальная история. С. 30-31.

123. См.: Бессмертный Ю.Л. История на распутье // Споры о главном. С. 11.

124. Репина Л.П. «Новая историческая наука» и социальная история. С. 72.

125. Там же. С. 47, 70.

126. Интерпретацию этого принципа применительно к истории можно обнаружить в следующем высказывании Бессмертного о невозможности параллельного применения микро- и макроанализа: «взгляд на какой бы то ни было феномен прошлого “с близкого расстояния” не способен воспроизвести одновременно и “общий план”: для этого нужен совсем иной “объектив”, который, увы, будет скрадывать детали» (Бессмертный Ю.Л. Что за «Казус?» // Казус. 1996. Вып. 1. С. 14).

127. Цит. по: Споры о «Казусе» // Казус. 1996. Вып. 1. С. 313-314.

128. Регулятор — это «комиссия для выработки общего плана действия», без которой «род человеческий и не может действовать по общему плану, как один человек, т.е. не достигнет еще совершеннолетия» (Федоров Н.Ф. Из «философии общего дела». С. 133).

129. Репина Л.П. «Новая историческая наука» и социальная история. С. 26, 29-30.

130. Уместно привести точку зрения редакторов «Анналов» 1989 г., считающих, что тот неуловимый и всеми разыскиваемый «исторический синтез осуществляется через расширение числа исследовательских объектов» (Цит. по: Бессмертный Ю.Л. История на распутье. С. 13). Синтез через дробление! Вопреки всякому здравому смыслу! Во дают, ребята!

131. См.: Гумилев Л.Н. География этноса в исторический период. Л., 1990. С. 87-88.

132. Термин паразитаризм употреблен не только в нравственном и якобы ненаучном смысле, но и в чисто научном как форма антагонистического сожительства организмов в системе «паразит—хозяин», например, «вирус—клетка», «саккулина—краб» и т.д.

 

 

 

 

 

 

 

eXTReMe Tracker